Глава десятая. КГБ
1.
Вроде бы куда проще – взять и
сказать, выложить все глаза в глаза, тут и упорствовать ни на чем не надо, само
видно – семь лет супружества без детей – псу под хвост, не было обязанностей,
не стало и любви. Но…
Месяц истек, как уехал Ждан из
Шадринска, оставив Варе, казалось, всю жизнь свою в залог, а приехал и ни с
места, ровно ничего не сделал для возвращения, не нашел сил даже поговорить с
Еленой. Откладывает, все откладывает, как сопля какая, прости господи, а не сорокалетний
мужик, самому противно!
В первые дни по приезду совсем
ничего не мог, все забивал Варенькин дух, все ее запахи привез с собой, ходил,
словно в облаке, боялся, что Елена учует, от дома своего ленинградского бежал,
как от чумы. До очередной командировки было по расписанию два месяца, так
выдумывал себе неотложные, долгие дела и шлялся по городу с утра до ночи. А
осень держала путь по ленинградским площадям и улицам. То под дождем, то под
косым лучом низкого солнца, не находил себе места Ждан. Как преступник,
которому как не сверни, одна дорога – в суд. В эту пору зачастил он в “Сайгон”,
пил там бесконечный, пахнущий веником кофе, глазел на разномастную суету
посетителей, стараясь ни о чем не думать, и в охотку трепался с набегавшими в
модное кафе знакомыми. Встречались здесь иногда и инспекторы-искусствоведы с
его работы, из знаменитого отдела реализации, но Изяслав Маровихер, Нурдулды
Гарфункель и Валериан Карасик попадались на глаза ежедневно, иногда по
нескольку раз в день, с ними и проводил свое ненужное время Ждан.
Примечательно, что вся эта публика вовсе не интересовалась семейной жизнью
Ждана, особо не лезла в душу, но иной раз под водку могла помянуть такую малую
деталь из его домашней обыденности, что оторопь брала. Повинуясь чему-то
властному и необъяснимому, Ждан наглухо закрыл в душе всю неделю своего
пребывания в Шадринске у Вареньки. Никому не сказал, а бывало так и тянуло за
язык поделиться, но тот час же возникала незримая, прозрачная стена перед ним,
за ней одни губы могли шевелиться, звука же не было.
Дни еще кое-как проходили,
нескончаемы были знобкие осенние вечера. Дождь шуршал за окнами или ветер
перебирал во дворе оголенные ветви деревьев, длились они и длились. Рассеянный,
нежный свет настольной лампы, спокойный кашель тестя за стеной, скрип паркета
под легкой ногой Елены – все словно издевалось. Уюта было с излишком. Чай
настоянный с редкими травами, заготовленное умелой женой варенье, полка с
любимыми, редкими книгами… Ни к чему не лежала душа Ждана. Чем бы он ни занялся
дома – только делал вид. По-настоящему не мог…
Много сказано и написано о женском
умении предугадывать грядущее. Нет, ничего его Лена впереди не видела, кроме
календарной зимы. Все звонила подругам, после работы бегала по городу искала
ему, уже предавшему ее дом мужу, дубленку. В бессилии до боли сжимал зубы.
Сказать сейчас Лене всю правду было бы, как удар ножа в спину. Но там, на
другом краю огромной державы, его, по изначальному праву своему ждала, еще одна
правда. Столь же достоверная, как и Ленкины заботы о дубленке. И незаметно
Варенька, занявшая в его сердце все, чем оно могло любить, стала исподволь
тяжелеть, опускаться камнем в сознании Ждана. Неразрешимая тяжесть копилась в
нем, вытесняя на второй, третий план самоё любовь. Временами это становилось
невыносимым. Он едва сдерживал себя, чуял – о любой житейский пустяк можно
расшибиться до смерти.
– У тебя ведь отпуск за тот год не
использован?– Однажды сказала ему Елена, по обыкновению сидя в кресле с
поджатыми ногами, раскрытая книжка – на коленях, вечное вязание на
подлокотнике, на другом – чай и блюдечко с овсяным печением.– Я договорилась у
себя, мне отпуск дадут, когда попрошу. Давай поедем на Новый год в Сочи. У нас
в месткоме есть хорошие дешевые путевки. Мне хочется. Я никогда не встречала
Новый год без Ленинграда… А море! Там ведь море. Ты видел Черное море зимой?
– Никогда.
– Ну вот, я тоже. Узнай завтра на
работе, когда тебя смогут отпустить, и я возьму к этому числу путевки… Ты опять
собрался думать? Не надо! Давай поступим, как совсем-совсем молодые муж и жена.
Раз-два и поехали? Хорошо?
Узенький просвет приоткрылся в ее
словах Ждану. Облегчение пришло. Со стороны. Само. Возникает возможность на
время оставить все, как есть, не вырывать свою и чужую жизнь с мясом. В
Шадринск можно написать, что на работе послали во внеочередную командировку для
завершения договорных обязательств. Месяц туда-сюда, какая разница?
– Хорошо,– поспешно подхватил Ждан.–
Да. Конечно. Как сам я не подумал. Завтра же поговорю. Совсем забыл голова
садовая.
2.
Истово, с остервенением, чтобы
понадежнее заткнуть оставшееся до отъезда в отпуск время, взялся Ждан за
подсунутую ему в рецензию книгу Маровихера “Халява”. Теперь ему не только
хотелось увидать свое слово напечатанным, теперь, работая, он создавал вокруг
себя подобие крепости, утрамбовывал под ноги устойчивый островок, куда всегда
можно сбежать от внешних бурь.
Он обложился справочной литературой,
пару раз выбрался в публичку, перелистывал экономические, философские,
социологические словари. Ему хотелось быть убедительным и безапелляционным в
каждом написанном слове.
Двухсотстраничная, обычного формата,
книга Маровихера вовсе не требовала такого серьезного научного подхода. Свой
объем она набрала из-за того, что каждый философский эйфоризм печатался на
отдельной странице с большими полями. Куски эти ничем не были связаны, целого
книга не представляла, об этом не было и задумки. Любой эйфоризм можно было
выбросить, заменить или переставить в другое место. Иными словами, у книги не
было своего осознанного поля действия. Этой книге не нужно было отвоевывать
место под солнцем, ее вполне могло бы и не быть. Не сыскав, как не старался,
самостоятельной жизни у того набора слов, какой ему было предложено оценить,
Ждан не понимал и основной идеи, подвигшей Маровихера на неласковую стезю
сочинительства. Автор припадочно хватался за любую тему и бросал ее так же
решительно, как приступал. Истинно черт толкнул Маровихера поболтать о боге.
Всерьез он писал: “Боже всемогущий, я знаю, что ты существуешь… Но я – человек,
я сомневаюсь от слабости. Мне одному дай как-нибудь доказательство своего
бытия. Не надо чудес. Просто “бибикни” из куста при дороге!”. С чего вдруг
Создатель вселенной станет сигналить верующему из придорожных кустов, как
притаившийся гаишник?! Каким путем подобные мысли могут придти в голову? Что за
голова?
Не нравилась Ждану книга философских
эйфоризмов “Халява”. Чем больше вчитывался, тем больше и не нравилась. Ни
название, явно выдуманное для привлечения поверхностного внимания, ни
выписанная мелким, разборчивым почерком дарственная надпись: “Ждану
Александровичу Истоме, другу давних лет, единомышленнику по духовному
братству!”. Число Маровихер почему-то поставил прошлогоднее, но это уж ладно.
Какой к шутам “друг давних лет”? Что за “духовное братство”? Ну встречались там-сям,
раз в месяц, пили водку или кофе, спорили или соглашались… Еще не дружба,
совсем не духовное братство… Подчеркнутая нарочитость отталкивала.
Ждан листал книгу с начала до конца
и с конца в начало. Помимо бога и нескольких баб, перечисленных по имени, Маровихера
еще очень занимала русская история. Десятка два эйфоризмов было ей посвящено. С
какой-то шипучей, газированной яростью бросался Маровихер на Ивана Грозного,
Петра Великого, Александра III. Как будто все они были современниками автора, и
каждый наплевал Маровихеру в борщ. Кусал он, конечно, низко, в основном за
каблуки, чаще и вовсе промахивался. По невежеству и спешке. Но дурной осадок
оставался, похожий на отрыжку после несвежей пищи. Значит, пусть и каким-то
неприличным образом, но литературное дарование в Маровихере все же
присутствовало. Это надо было не упускать из виду.
Самый крупный эйфоризм в книге,
целых три страницы, перемывал кости Иосифу Сталину. Сказать просто, как было,
Иосиф Виссарионович Сталин – вождь советского народа, Маровихер не мог, хоть
тресни. Следовал длинный перечень кличек, придуманных интеллигенцией:
узурпатор, тиран, диктатор, заговорщик, интриган, серый кардинал, иезуит,
инквизитор. Клички интеллигенция сочиняла по уголовным образцам. То бишь в
целях конспирации, кличка никогда не должна содержать конкретной
характеристики. Знать о том, кому она принадлежит, могут только посвященные.
Из-за этого никакого образа Сталина, ни положительного, ни отрицательного, не
выходило. Ругань и ругань. На трех страницах двадцать раз Маровихер обозвал
Сталина кровавым и, дерзнув на его словесный портрет, пугнул читателя “желтыми,
как у тигра, глазами тирана!”. Здесь Ждан от души расхохотался. Вспоминалось, в
модном романе Солженицына “В круге первом” Сталин тоже называется маленьким желтоглазым
стариком. Что у них, у обоих, со зрением? С обыкновенным знанием того, о чем
пишешь? Желтые глаза бывают у некоторых котов. У людей белки глаз желтеют во
время особой болезни, так и называется – желтухой. У тигров глаза темны и
печальны, цветом напоминают зрелую сливу. Пусть оба – Маровихер в Питере,
Солженицын в Нью-Йорке – сходят в зоопарк. Недорого и поучительно…
Нет, не получался у Маровихера
Сталин! Даже собственная злость изображалась им уныло… А собственно, что
спрашивать у нищего денег?! Сталина из повсеместного памятника ловко превратили
в фигуру умолчания. На глазах у всей страны. Чтобы разобраться, нужны годы
работы и горы архивных материалов… “Постой, постой”,– среди навала книг и папок
на столе Ждан поспешно выискал дорожную записную книжку, куда впрок заносил
все, что могло бы пригодиться. “Вот он – адрес сталиниста, с которым был в
переписке покойный Егор Бернгардович Гримм, брат Вареньки. Живет на Московском,
у парка Победы. Это от меня – два квартала ходу. Еще не поздно. Посмотрим, посмотрим,
что может он сказать о Сталине. Судя по всему, он не сопляк вроде Маровихера, а
человек в годах, все видевший своими глазами. И умный!”
3.
Квартира была коммунальной. Подле
кнопки звонка – бумажка: “Николаю Анисимовичу – 2 раза”. Нажал два раза. Там, в
глубине тяжело зашаркало. На длину цепочки дверь приоткрыла срез грузной
старухи в цветастом заношенном халате. Со стариками и детьми не умел Ждан
разговаривать, он замялся:
– Мне по важному делу… К Николаю
Анисимовичу… Привет передать и прочее…
– К Николаю Анисимовичу,– равнодушно
подхватила старуха,– можно. Айда за мной, милый. Что-то прихворнул наш старик.
Ну ничего. Вон ты какой статный, да бравый, кровь с молоком. Посмотрит он на
тебя, глядишь и полегчает.
Она пропустила Ждана вперед и через
несколько шагов в потемках коридора ударом ладони распахнулась дверь. Вошли.
Комната, как внутренность шкатулки, была чуть игрушечна на вид. На стенах обои
в розовый цветочек, чистенько, легкий, сухой дух, хотя за окном брызжет дождь.
Письменный стол со стопками папок, жесткое рабочее полукресло, два стула. Одна
стена целиком забрана книжными полками, напротив – узенькая железная кровать,
исчезнувшая из советского быта лет тридцать назад. Не ошибся Ждан, попал куда
надо. Над изголовьем кровати – портрет Сталина, скромный карандашный рисунок
послевоенной поры. Под портретом, высоко подтянутое подушками, как бы живое
лицо самого Сталина, что и на портрете, только совсем старое, голова и усы –
белым-белы. Словно разошлись разом надоевшие тучи и с ослепительной ясностью
увидел Ждан давнее. Всю выдержанную в имперских, черно-белых с золотом, тонах
осень на Марсовом поле в день пятидесятилетия Великой Октябрьской революции.
Сверкающий медный гром маршей под недосягаемым синим небом, стройные шеренги
демонстрантов, рвущиеся по ветру песни, лозунги, знамена, смех, жизнь. Они с
Валеркой Ивановым, молодые, счастливые, спорили о Византии. Будут ли через
четыреста лет праздновать в Ленинграде двухтысячилетний юбилей Византийской
империи?… И тут – неожиданный старик в долгополой потертой шинели. Его
по-молодому резкие, уверенные движения. Блестя внимательными глазами, говоря
каждому – сын, он всех угостил выпивкой и что-то свое, необычное рассказывал о
Сталине. Они потом обратили внимание, что он сам очень похож на Сталина и, возможно,
это сходство сознательно усиливает. Ждану тогда на память старик подарил свою
фляжку, она и сейчас стоит у него между книг… Да, познакомиться они тогда не
познакомились, старик исчез также внезапно, как и появился…
– Николай Анисимович, здравствуйте,–
неловко переступая, заторопился Ждан. Ему было до крайности неудобно. “Надо же
так не вовремя! Старик серьезно болен. Какой может быть Сталин? Скажу пару слов
и уйду”:– Я к вам от Егора Бернгардовича Грима… Помните такого? Вы с ним еще о
Сталине переписывались. К сожалению, Егор Бернгардович…
– Знаю! Погиб в автомобильной
катастрофе,– звучным голосом перебил старик и еще выше подтянулся на своей
узенькой, жесткой койке, почти сел, вытянул ноги, в изголовье:– Присаживайся
сын. Настена Ильинична, можно нам чайку?– Повел он глазами на старуху, что-то
деловито поправляющую на книжных полках.
– Это отчего же нельзя, Николай
Анисимович? Понятно, можно. Будет вам и чаек,– тяжело и проворно она вышла.
– Долго же ты ко мне шел, сын,–
пристально глядя на Ждана, тихо сказал старик.– Поди устал? Но хорошо… хорошо,
что успел, еще немного, мог бы и не застать. Уезжаю я…
– Далеко?– Не нашелся Ждан.
– Хм…в черте города. Зато навсегда!
Нет, так похожий на Сталина старик
не узнал Ждана, не вспомнил их давнюю встречу на Октябрьской демонстрации. Не
до того ему было. Капля за каплей в никуда истекала его жизнь, и он знал это,
хотя ничего у него не болело. Пропало лишь желание двигаться. Он уже не понимал
пространства. Оно казалось ему бессмысленным. Всякого рода даты, желанные
некогда встречи и людские имена уже не занимали его. Он все, прошлое и
нынешнее, уже видел как бы сверху, и в этом его взгляде мешалась зрелая зелень
полей с непроходимыми февральскими сугробами, люди росли в одном ряду с
деревьями, а дождь вздымался в небо из-под ног, через асфальт ленинградских
улиц, подобно невиданному фонтану. Поток прожитых дней хотел быть высказанным.
Уже не было терпения ждать единственного собеседника. Сверстники давно умерли,
а молодые проходили мимо. Любого человека встретил бы сейчас Николай
Анисимович, как старого знакомого.– В одной России жили, чего там?!
– Да располагайся ты поудобнее, как
дома,– порывисто одернул он мнущегося у письменного стола Ждана.– Вот так,
садись. Сейчас добрый человек, соседка, чайку организует, косточки погреем,
поговорим, посоветуемся. Ты не думай, будто я здесь один. Комната у меня
махонькая, оно верно, вроде ящика, но может вместить и вмещает многое. Без
края. Прости, сын, тебе сколько лет?
– Сорок уже.
Прежде чем продолжить, всякий
предмет вокруг старик ощупал настороженными глазами, потом заговорил медленно,
с нарастающим напором:
– Выходит, сто двадцать лет
человеческой жизни поместилось под моим потолком. Не мало. Из них на мою долю –
восемьдесят. Это, какое же сокровище может с этим сравниться? Думаешь, есть на
земле что-нибудь дороже восьмидесяти лет человеческой жизни?
Что тут было ответить? Какими-то
другими знаниями обладал старик. Видел не так, спрашивал не по общепринятому.
Где и кого учат тому, что ценнее человеческой жизни ничего в целом свете нет?
Ни в каких таких Академиях об этом ни полслова. Все – экономика, деньги, товар.
Ждан потупился как мальчишка. И кстати очень вплыла тут в комнату Настена
Ильинична с закопченным чайником. В несколько заходов неленивая старуха
образовала на письменном столе изрядное чаепитие с томленым запахом отличной
заварки, с вареньем и очень ухватистыми чашками, которые сама и наполнила.
Николаю Анисимовичу приспособила на колена темно-синий том энциклопедии вместо
подноса. Сама села в сторонке, у книг.
Ждан за это время вроде бы разобрал
вопрос старика.
– Человеческая жизнь – не сокровище,
потому что ее нельзя никому передать, как то же золото, например,– быстро
сказал он и глотнул чаю.– Но я, прежде всего, хотел вас спросить о Сталине
Николай Анисимович…
– Стоп! Дойдем и до Сталина,– старик
поднял худую, темную руку в сбившемся рукаве нижней рубахи. Ему на глазах
сделалось лучше. Разгладились морщины на лице, сосредоточился прежде рассеявший
взор. Казалось, мысль, рожденная случайной беседой, натянула в нем каждую
жилу:– Дойдем и до Сталина…– Повторил он уверенно,– а сейчас слушай:
человеческую жизнь можно передавать. Но не кому угодно – раз, и мало кто это
умеет делать – два!– Он сощурился и совсем стал похож на того быстрого старика
с Марсова поля, которого и запомнил через годы Ждан:– Хочешь, попробуем?
Ждан натянуто усмехнулся:
– Мое дело здесь телячье, стой, где
указано, жуй, что дали.
Старик потянулся к обхваченной
обеими руками чашке и – нет, не помолодел!– пространство, им отвергнутое,
отомстило. Праздно шевелились его приоткрытые губы, руки не могли поднять до
них тяжесть дымящегося чая. Подхватилась Настена Ильинична. Как малого, с
ложечки принялась она поить Николая Анисимовича.
Проявление открытой слабости не
смутило старика. Мелочи, занозы минувшей жизни. Есть они, нет ли – не в этом
дело! На голос, на последовательное изложение мысли сил еще хватает… Он уже
нащупал следующее, что важнее, и отстранялся от ложечки.
– Видишь, жизнь – всё, она – и
слабость, и сила. Ее на всех хватает и в ней всегда недостаток. А? Подожди,
Ильинична… В своей жизни я побывал всем. Ну-ка, мысленно соедини прямой имена
воина и каторжника. Да, долгая должна получиться линия. А она – короче
воробьиного клюва! Я приказывал другим, и сам выполнял приказы. Ты, вдвое
моложе меня, так можешь?– Ответ ему был не нужен, он помолчал, чтобы дать
роздых сердцу.– Ты пойми главное, кем бы я ни был, я всегда служил России –
Родине. Это труднее всего! На этой службе каждый, как врач… Ему не позволяется
бояться крови. Конечности отрезать и дурак может. Но когда Родина больна, нужна
срочная хирургия внутренних органов. Глубокие полостные иссечения… Это тазы,–
он криво усмехнулся и поправился,– реки крови! Вот ты спрашивал меня о Сталине.
Иосиф Виссарионович был вождем и творцом. Это еврейские шуты, как клопы,
засевшие в щелях государственной идеологии, называли его солнцем. Он был –
человек-творец! Я знаю, сейчас многие, выпучив подслеповатые глазенки, стонут:
в чем, скажите, энтузиазм тридцатых годов? А в чем энтузиазм народных масс в
годы послевоенной разрухи? Разуйте глаза, если вы не русские! Да народ всегда
знает, способно творить его правительство или нет. Сталин доказал это своей
жизнью. Ему люди верили! Когда он умер, весь Союз плакал, зеки плакали… Что-то
я не видел на улицах слез, когда издох пенсионер всесоюзного значения Никита
Сергеевич Хрущев!– Сердце, сердце его не поспевало за словом. Пришлось
помолчать. Николай Анисимович виновато улыбнулся и дальше, дальше, ибо
чувствовал, как мало у него времени:– Когда ты вошел, сын, я сразу заметил у
тебя в глазах огонек. Тот именно, при свете которого человек способен годы
просидеть над листом бумаги, пытаясь передать ему всю мгновенную доброту и
жестокость действительности. Слушай, слушай, тебе это необходимо. Сталин сделал
меня писателем. Творцом!
Он вдруг замолк, подозрительно, с
презрением глядя на собственные руки, поникшие на одеяло и безжизненно
повторявшие все его складки. Ветки! Безнадежные осенние ветки! Вены крупно
застыли на тыльниках кистей подобно оплывающим потекам крови…Прошлое и
настоящее опять стало единым. Как это?! Как это, не могут его руки удержать
какую-то чашку чая, когда еще совсем недавно в Августове, под Барановичами,
утром первого дня войны эти руки с хрустом костей обломили из рук дюжего
гитлеровца автомат. Тогда, как ватные, обвисли с плеч руки немца, закапала с
пальцев быстрая кровь из рукавов, и он заплакал, по-детски беспомощно, хлопая
редкими ресницами, пяля мокрые губы…
Николай Анисимович осторожно
сглотнул, разом высушило во рту.
– Ты не удивляйся, сын, что я так
легко говорю, сделал писателем,– глухо севшим голосом продолжал он.– Наше время
было такое. Честное и открытое. Великие тридцатые годы России! Ты пойми меня
правильно, я – не ленинец. Слышу, начали прославлять какие-то ленинские нормы
жизни, ленинскую демократию… Ленинская демократия – это продажная еврейская
клика в Кремле, которой правит международный кагал. Любому народу нужна
народная власть, ответственная перед народом. В России ее явил Сталин.
Предателей он назвал предателями, героев – героями. Он публично сказал правду и
восстановил справедливость, осудив тех, кто с начала революции безнаказанно
губил и грабил русский народ – Зиновьева, Каменева, Бухарина, Радека и прочих.
Политика государственной правды и справедливости – вот истинная основа народного
энтузиазма тридцатых годов. Народ отвечал своей власти правдой на правду,
справедливостью на справедливость!… Как тут было не стать писателем? Впервые в
истории творчество писателя, художника, артиста стало государственным делом. Во
весь рост можно выписать правду трудящегося народа и ложь тех, кто этим трудом
спекулирует. Эге-е-е, не слюнявые описания супружеских измен или поиск дурацких
сокровищ…
– А что у вас издано? Где это можно
достать почитать?– Ждан и не заметил, что не вольно перебил старика. Впрочем,
тому это было необходимо. Откинувшись на спинку кровати, побелев и совсем спав
с лица, он отдыхал. Он понял, что молодой человек, гость, его о чем-то спросил,
но сам вопрос сознательно пропустил. “До того ли теперь, господи! Хватило бы
сил досказать…”
– Одиночество,– совсем тихо произнес
старик,– абсолютное, большее, чем на необитаемом острове.
– Что-что?
– Даже в такое творческое время, как
тридцатые сталинские годы, писательство – одиночество. Только оно.– Он не
склонился, а соскользнул по подушке в сторону Ждана:– Одиночество знаешь?
– Да,– не дрогнул тот перед его
ясным и, кажется, уже ничего не видящим взором.
– Ой ли? Когда ничего нет… Возраста
нет, неважно стар ты или молод… Жены, конечно, нет…
– Единомышленники,– не выдержал
Ждан.
– Появятся после смерти! Но писать
ты будешь, не смотря ни на что! Потому что настоящий писатель открывает в жизни
людей тайны. Он может назвать, что прячут от мира любовь, справедливость,
власть. Поэтому никогда не переведутся безумцы, доверяющие листу бумаги. Такому,
тленному, недолговечному. Они плачут над ним и смеются. Они уверяют читателя,
что его жизнь прекрасна и упоительно добра. Но если они ничего не говорят о
зле, слова их – тот же пепел… Мне уже не успеть. Если ты соберешься рассказать
о Сталине, то, прежде всего, покажи то всемирное зло, с которым он сражался
тридцать лет и которое его убило!– Старик совсем сполз с подушки и теперь
лежал, прижавшись к ней щекой и говорил вниз, слова были едва слышны. Настена
Ильинична, стоя наготове рядом с ним, махала Ждану руками: хватит, мол, не
видишь, совсем плох стал сосед, уходи давай.
Ждан встал так медленно, как только
мог, ступая по полшага двигался к выходу, а сам все слушал, слушал… Каким-то
образом шепот старика достигал его ушей.
– Но важнее всего,– заклинал он,
сказать правду. Она выше добра и зла. Она всегда проста и всем понятна. Поэтому
настоящему писателю сегодня кричат со всех сторон: ах, искусство должно быть
свободным! Зачем вам понимание толпы, достаточно восторгов любовницы! Пишите,
пожалуйста, стихи без рифм и размера. Романы – без точек, запятых и заглавных
букв. Чтобы никто не понял, что хотел сказать автор. Чтобы никто не запомнил
его слов. Чтобы писателя принимали за тихопомешанного, бормочущего себе под нос
бессмыслицу…
…Глухо притворилась за ушедшим
Жданом дверь. Настена Ильинична умело переложила соседа на спину, разгладила
простыни, взбила подушку, в уголок под нее ткнула на всякий случай полотенчико.
Старик немного посвежел, и успокоились его темные, все чего-то искавшие по
комнате глаза, он пошевелил пальцами Настене Ильиничне, дескать, наклонись,
пожалуйста.
Преклонилась.
– Ты в бога веруешь?– спросил
Николай Анисимович.
– А как же нет! Без бога нельзя! В
бога и те веруют, которые не веруют.
– А я вот нет. Мне все равно, что
ждет меня там, где нас нету. Свет или тьма, не важно. С земли русской, на
которой жизнь прожил, я не уйду. Останусь! Костями, прахом, простым
строительным материалом…. Останусь…
– Останешься, кто бы спорил,
останешься,– понимая, что возражать бесполезно поддакнула Настена Ильинична.
Она прибрала остатки чаепития на столе, постояла в дверях, наблюдая, как,
посапывая, затихает Николай Анисимович, погасила свет и ушла к себе спать.
На утро, в седьмом часу она была уже
у него.
Старик лежал на боку, безмятежно
припав щекой к подушке, лицо было спокойным и довольным. Словно бы получил он
недавно то, о чем всегда мечтал. Настена Ильинична даже тронула его сжатую в
кулак костлявую руку, чтобы убедиться, не прячет ли он там полученное. Тронула
и все поняла. Рука была холодна, как воск. Она перекрестилась:
– Отмучился мой Николай Анисимович.
Легкую смерть послал ему господь. Во сне, видать, умер старенький…
…Не во сне умер Николай Анисимович,
старик, похожий на Сталина. Сразу и навсегда проснулся он в три часа ночи. Зная
– всё, конец. Миг этого понимания был спокойный, безболезненный и короче взмаха
ресниц. Мрак, копившийся в его комнате по углам и щелям, склубился на коврике у
кровати; поднявшись пеленой, он разъял его плоть от кадыка до паха. Жилы
захрустели, и застонало его сердце. Большей боли не знал старик за всю свою
жизнь. Он кричал без единого звука и бился на кровати недвижимо…
…Легкая смерть во сне… Да нет легких
смертей у природы! Надо чтоб человек осознал свою смерть… Когда кончилась боль,
старик был уже мертв, но успел понять, что висит. Неизвестно где. Неизвестно на
чем. Просто висит…
4.
…В этот раз старик, похожий на
Сталина, был еще неожиданней, чем тогда на Марсовом поле. Никак непредсказуем.
Куда его только не заносит?! Расскажи где – не поверят! Чтоб в брежневском Союзе
с его расплывшейся, как позабытая квашня, общественной жизнью был такой
характер! Невозможно…
Но – “сказать правду!” – повторял
про себя Ждан, возвращаясь, домой. Да, иного выхода нет. Тысячу раз прав
Николай Анисимович. Сказать правду. Сказать! Все! Никаких отпусков с Новым
годом у Черного моря! Ведь Варенька одна! Ждет! Сейчас же. Придти. Сказать
правду. И – в Шадринск! Навсегда! Это выше добра и красоты – жить, сказав
правду!
Когда он вошел в их комнату. Лена
беззащитно и трогательно спала в своем любимом кресле у книжного шкафа. Торшер
струил над ней желтый, умиротворяющий свет. Лицо ее дышало уверенным счастьем,
как у ребенка, которого на утро ждет сказочный подарок.
“Разбудить и сказать правду? Вот
так, прямо в сонные, прозревающие счастье глаза?”
И такой малой, невзрачной показалась
Ждану сейчас его правда, что бессильно сжались кулаки. Даже не приискивая себе
оправдательных мыслей, он тихонько разделся и лег. Да даст же господь бог день!
Звонок вонзился в оба уха
одновременно. Ждан поднял голову, машинально глянул на будильник: шесть часов,
пятнадцать минут. В такую рань входной звонок их еще не будил. Рядом,
откинувшись на локоть, ничего не соображая, протирала глаза Лена. За стенкой
заворочался, раскашлялся, чиркая спичками, тесть, Михаил Андреевич. И его
разбудили. Звонок вторично вонзился во внутренности квартиры, долго,
требовательно. Очевидно, кто-то по ту сторону дверей имел право не ждать.
Путаясь в тренировочных брюках, Ждан прошлепал в переднюю, открыл. На
лестничной площадке – четверо. Трое мужчин, одна женщина. Первый, он же,
видимо, и главный, широко шагнул через порог, в руке на уровне лица – раскрытое
удостоверение:
– Ждан Александрович Истома? Комитет
Государственной Безопасности!
И всё. Сплоченной группкой, Ждан
среди них, все уже в комнате. Не просясь, рассаживаются. Главный, именно тот,
кто шагнул первым,– за стол, раскладывает бумаги из дипломата, одну протягивает
Ждану:
– Ознакомьтесь. Распишитесь.
Так: “ПРОТОКОЛ ОБЫСКА. 2 декабря
1982 года… в присутствии Истомы Ждана Александровича и Истомы Елены Михайловны…
понятых: Матвеева Владимира Георгиевича, проживающего по адресу: пр. Науки, д.
12. кв. 38 и Павловой Любови Евгеньевны, проживающей по адресу: ул. Чаплыгина,
д. 11, кв. 411…, о производстве обыска…. руководствуясь требованиями статей 169
– 171, 176 и 177 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР… Обыск начат в 7 часов
00 минут… Перед началом обыска в соответствии с требованиями статьи 170
Уголовно-процессуального кодекса PCФCP Истоме Ждану Александровичу предъявлено
постановление о производстве обыска и предложено выдать антисоветскую
литературу и другие предметы и документы, имеющие значение для дела.”
Прочитал раз, другой. В голове
только дурацкая логическая мысль: понятые живут у черта на куличках, каким
образом оказались они оба в полседьмого утра близ Парка победы? И почему двое,
мужчина и женщина? Спросить тотчас же забыл, на едином дыхания произнес:
– Ваши документы еще раз,
пожалуйста,– так однажды учил в “Сайгоне”, Маровихер.
С фотографий – простые русские лица,
открытые, приветливые: старший следователь по ОВД, майор Карабанов В.П. и
сотрудник того же Управления Сергеев С.И.
Что делать? Что говорить?
Старший следователь, майор, спокоен,
сидит за столом, как у себя в кабинете. Равнодушные, приткнулись, где
понезаметнее понятые. У всех на виду привычно снует по комнате лишь “сотрудник
того же Управления”.
Едва Лена запахнула халатик, он к
ней:
– Прошу выдать имевшуюся у вас
антисоветскую литературу!
Лена вся на грани срыва, истерика,
слезы в голосе:
– Нету у нас никакой антисоветской
литературы! Раз вы – Комитет Государственной Безопасности – ищите… Умыться
женщине вы хоть дадите?
– Пожалуйста,– кивает главный и
одними глазами приказывает понятой. Та поднимается и следует за Леной в ванную.
Ждан сидит чуть в сторонке от стола,
чувствуя себя, как на колесе обозрения. Комната и люди в ней – все на одной
плоскости, но по-звериному он понимает их центробежную замкнутость на себя.
Ради него сохраняет спокойное безразличие старший следователь за столом,
понятой-мужчина в своем уголочке и та понятая-женщина, что сейчас в ванной с
Леной. Ради него ворошит книги, папки и рукописи, “сотрудник того же
Управления”. А он мышей не ловит этот сотрудник. Уже тащит двумя пальцами
злосчастную книгу Маровихера, углядел по типичной для “тамиздата” мягкой
обложке, преподносит начальству:
– Обратите внимание, с дарственной
надписью от автора. Еще в прошлом году подарена.
Старший следователь заносит “Халяву”
в протокол под первым номером. Обыск идет обыденно и тщательно. Внимание ищущих
привлекают даже какие-то совершенно незначительнее лоскутки бумаги, наскоро
заполненные невозможным почерком Ждана. Вчитываются, совещаются о прочтении
того или иного слова, вносят в протокол и эти обрывки.
Ждан встает, говорит ни к кому в
частности не обращаясь:
– Вы так рано…Я тоже еще не
умывался…
Опять от главного за столом приказ
глазами понятому, теперь – мужчине. В его сопровождении Ждан идет в ванную.
Становится понятно, зачем при обыске присутствуют понятые двух полов: водить
хозяев умываться и по нужде… Под чужим глазом и зубы что-то не чистятся…. Так
вот откуда начинается тюрьма, вдруг осеняет его. Он, Ждан Истома, уже в тюрьме!
В камеру превращена его собственная комната. А ванная? Разве здесь он может
пробыть столько, сколько хочет? Нет, для этого у двери и стоит чужой человек.
Отчаянье мгновенно обессиливает, он вяло, как неживой, вытирается… в комнату по
коридору возвращается нога за ногу, так, кажется свободнее.
А в комнате то же деловитое
перекладывание вещей с места на место. В руках у старшего солдатская фляга,
которую подарил ему старик… Николай Анисимович… похожий на Сталина. Когда это
было? Вчера? Ах нет, на Марсовом поле… давным-давно.
– Откуда манерка?
– Отца,– сам не зная, почему именно
так, отвечает Ждан. Взгляд у старшего обычный, человеческий.
– Отец сражался за Советскую власть,
а сын…
Ясно…
Как заполошный взрывается в прихожей
телефон. Взгляд у старшего сразу же не обычный, не человеческий – никакой.
– Возьмите трубку, спросите кто,
выслушайте, сами говорите только, да и нет.
С тенью-понятым Ждан у телефона.
Снимает трубку. Телефон отныне тоже роскошь.
– Ждан, ты?– Из невообразимо
свободной дали города орет радостный голос Маровихера.– Здорово, старик!
– Да,– самым чужим голосом отвечает
ему Ждан. Может, он хоть что-нибудь, да поймет.
– Ты что, с похмелья?
– Нет.– Ничего он не понимает!
– Ну, прочитал мою книгу?
– Нет.– Пойми, пойми, ради бога!
– Вот заладил, как попугай, да-нет,
да-нет. Ну ладно. Поздравь Маю! Она замуж выходит. За моего зарубежного
поклонника Аб Галла. Помнишь, в “Сайгоне” виделись? Ждан слушает его обыденный,
человеческий вздор и ужасается все больше и больше, ведь это книгу Маровихера
изъяли у него при обыске. Сейчас комитетчики прямо от него поедут к Изе!
– У меня – обыск!– Деревянным
голосом прерывает он непутевей треп Маровихера.– Изъяли твою книгу! Сейчас…
Понятой оперативно нажимает на
рычаг. Все. Гудки. Возвращаются. Понятой докладывает старшему, который все
слышал сам о поступке Ждана.
– Вы не облегчили своей участи, Ждан
Александрович,– безразлично говорит старший.
Участь – это что-то далекое, не
сейчас. Сейчас – окно! На которое прежде не обращал никакого внимания. Оно одно
исподтишка, но неуклонно овладело Жданом. Притягивает, как магнит. Он видит его
отовсюду. Окно!… Великая и прозрачная дыра в свободный мир. Как бьется там о
подоконник, набегающий с улицы мелкий, озорной снежок! Там, наверняка, морозчик
празднует начало зимы. Там – свобода. Там уже совсем светло? Стойте, сколько же
времени минуло? Два часа дня!…
– Подпишите,– подает ему “сотрудник
того же Управления” два экземпляра готового протокола.– На каждой странице.
Старший следователь деловито
поднимается из-за стола. Выходит звонить. Бубнит минуты три. Ничего не
разобрать. Возвращается. Собирая бумаги, замечает, между прочим:
– Вам, Ждан Александрович, придется проехать
с нами.
Все! И воздуху нет в груди спросить
у этого служебного идола, что, значит, проехать с вами? На время? Навсегда?
Лена как-то успела переодеться,
пособляя срывающемуся голосу каждым своим движением, произносит – молодец,
какой!– самое главное:
– Я соберу ему белье… носки теплые…
– Не нужно!
Ждан перестал что-либо чувствовать
вообще. Как попрощался с Леной, убей не вспомнить!
Столбом, меж понятыми, спустился по
лестнице.
У подъема – две легковушки. Когда
неловко, горбом, обминался, опять-таки меж понятыми, на заднее сидение, точно
по голове ударило: дети, со снежками в руках перекрикиваясь и смеясь, ватажкой
брызнули из-за угла прямо под колеса.
В той жизни, куда его везут, будут
встречаться дети?
Наконец расселись, тронулись. Две
машины Комитета Государственной Безопасности вырулили на Московский проспект,
заняли нужную полосу и погнали вперед. От Московских ворот навстречу им стеной
вставало твердое темно-синее небо.
5.
В то же самое время, что и у Ждана
Истомы в Ленинграде, происходил обыск в Колпино, у Игоря Алексеевича
Небогатова, автора стихотворного романа об Александре Невском. Областные
комитетчики уложились за час. Не то что, “самиздата” или “тамииздата”,
рукописей и тех не было у Игоря Алексеевича. Только вызывающая зависть библиотека.
Больше историки: Соловьев, Ключевский, Покровский, дореволюционные Карамзин и
Костомаров, много исторических романов.
Комитетчики извинились: и на старуху
бывает проруха, и отбыли восвояси.
Игорь Алексеевич даже испугаться не
успел.
6.
По-настоящему хорошо об ту пору было
профессору-экономисту Аб Галлу. Во флоридскую глушь забрался он на пару недель
отогреться после поездки в студеную Россию. Сын своего папаши, бывший
два-диссидент-два не мучился ни совестью, ни прогнозами. Он знал, что его
записную книжку с адресами Истомы и Небогатова очень долго читали на таможне.
Он понимал, что это должно дать
определенные результаты. Все! Выводов профессор не делал. Жил, благо была,
собственной жизнью. Подготавливал бесчисленные документы для женитьбы на
очаровательной подружке Маровихера Мае Щуп. Он был уверен, девочка, взятая из
Союза, будет его ценить здесь в Америке, как перл создания. Ради этого стоило
подсуетиться, собирая необходимые бумаги. Ведь всему миру известно, какие
большевики убежденные формалисты.
7.
В Ленинграде не бедствовал в это
время Изяслав Маровихер, помалу ставший известным, прогрессивным писателем.
Незачем было Ждану, и рисковать, предупреждая его об обыске. Обыск у Маровихера
и не планировался. Всесильный Комитет Государственной Безопасности из-за него
связываться с международным гвалтом не собирался. Американские и европейские
вопли о великодержавном антисемитизме в Советском Союзе его уже заколебали.
Опять же не был Маровихер сиротой. Были у него разнофамильные родственники и в
Комитете. Ленинградскому УКГБ из Москвы порекомендовали закрыть глаза на
шалости известного в Европе писателя и спустить дело на тормозах. Закрыли.
Спустили.
Маровихер от того ликовал на всю
катушку. Даже об аресте Ждана Истомы узнал пару месяцев спустя. Все прощался,
не мог напрощаться с отбывающей в заокеанское замужество Маей Щуп. Попросту
взял да и переселился к ней. Стал на время членом семьи, как вызывающе шутил
сам отец Маи, влиятельнейший психиатр города.
Мая вне себя была от подвалившего
полной чашей женского счастья. По утрам дразнила любимого, щеголявшего по
комнате, в чем мать родила!
– Отпусти бороду, Изя.
– Иди к черту,– начинал злиться
известный писатель.
– Отпусти, а то, когда мы с Аб
Галлом поженимся, я с тебя штраф возьму!
– Это за что, женщина?
– За то, что ты медовый месяц у
моего мужа украл.
КОНЕЦ
Автор работает над продолжением
романа.
Следите за выпусками газеты «За
Русское Дело», в ней будет дано сообщение о новой книге Георгия Сомова.

Комментариев нет:
Отправить комментарий