
1.
На исходе февраля, который весь срок
свой исправно дымил метелями, очистилось небо над Шадринском, и повисло в нем,
день-в-день, тугое, желтое солнце. Мороз не опал, так и жал под двадцать, но в
густых потоках солнечного света он терял свою молодую упругую силу, самые
снега, облитые ежедневным золотом, стали походить на невиданные меха, для красы
лишь наброшенные на весь город с его окраины.
На такие дни и легла Вареньке дорога
в Ленинград.
Сердце-то как щемило! Иногда
просыпалась ночью – час-два ждала. Кого? Чего? С улицы лишь шуршание снега о
стены да ветер топчется по крыше. Мысли. То – быстрые, то – неповоротливые, как
льдины на реке, Зачала она, ребенка понесла… Сразу после Нового года,
дипломники в Академии всегда себя чувствовали свободнее прочих, веселый и
тихий, приехал неожиданно Ждан. Они давно уже жили, как муж с женой, года с
два. Родители Вареньки все поняли. Папа, мама, Ждан с Варенькой целый вьюжный
вечер просидели за чаем в общей их комнате, и на ночь не ушел Ждан домой. Две
мелькнувшие мигом недели прожили они одной семьей под одной крышей. Ходили с
подарками к матери Ждана. Она с теткой Марией – бабушку Олесю схоронили летом –
приходила к ним. Совсем уже большой, полной, говорливой семьей сидели они в
доме доктора Гримма допоздна. Отнесли заявление в Загс, регистрацию попросили
назначить на июль. Ждан защитит к этому времени диплом, вернется в родной город
молодым специалистом с базовым академическим образованием, подыщут ему
интересную работу дома или здесь рядом – в Челябинске. О так же близком
Свердловске, где молодому искусствоведу тоже могло найтись отличное применение,
никто из Гриммов, после смерти Егора, и слышать не хотел.
Стройно как разложилась их будущая
жизнь!
По учебе Варенька как заочница на
год отставала от Ждана, заочники учились шесть лет, ей диплом защищать
предстояло в следующем году. Так что тут думать? За время учебы навидалась
Варенька. У иной заочницы живот уже нос подпирает, а она знай себе экзамены
сдает, как орехи щелкает.
Прежде они предохранялись, нынче оба
согласились – ребенку быть!
Вот и зачала…
Первым это будущий дед заметил.
Варенька утром, Ждан уже уехал, как всегда вышла умыться у рукомойника. Что-то
не то! С воздухом. Печи протоплены. Палом пахнет в доме, горячей золой, смолой
сосны… но – не то. Не хватает чего-то, пустеет… Она – в сенцы, оттуда, босая,
на крыльцо. Привалясь ко второй половине двери, обитой клеенкой, стоит отец со
старой трубкой в зубах, дым с морозным паром мешает. Вот без этого запаха
махорки и стало Вареньке пусто.
– Папа, ты что это?
– Может, это и предрассудки, но ты,
вижу, теперь – мать. Не гоже тебе каждый день самосад нюхать,– выбил о косяк
трубку, сверкнул из-под бровей:– Марш в дом, нечего мне тут внучат студить, не
лето на дворе. Заметила?
Спустя неделю она и сама убедилась –
пошел счет. И страшно, а назад – ни за что!
– В моё время первого рожать по
твоим годам уже поздновато было,– делилась с ней мать.– За двадцать тебе, не
перестарок, однако и не первый цвет… Ну да вы со Жданом у нас люди современные.
Вам жить, сами и устраивайтесь, как себе лучше.
Она же в очередную банную субботу не
взяла Вареньку с собой:
– Теперь года на два забудь париться!
Тебе теперь дома мыться надо и под приглядом. Вот вернемся с отцом и тебе
баньку устрою.
Забота эта трогала Вареньку, но
одновременно и не удивляла. А как же иначе меж родными? Ведь их теперь трое:
дитя, Ждан и она, Варенька – мать. Ждан у ней шел как бы старшим братишкой
будущему дитю. Потом, после смерти Егора, кто еще семью их восполнит? Шурка –
летчик-гусар далеко, весь в службе, даже на похороны брата не смог вырваться,
куда-то за рубеж его услали, секретная командировка на два года. Остается она одна,
ни на кого не переложишь свою ношу, что и долг, и счастье. И самое
подсердечное: с недавних пор прижилась в ней тоненькая-тоненькая надежда. С
того, что подруги вокруг взахлеб рассказывали о том, как современная наука уже
вполне может прогнозировать пол будущего ребенка, даже – влиять. Ей бы
хотелось, чтоб родился мальчик. Как бы вместо Егора. Она тотчас же заметила,
как разом после того, как узналась ее беременность, воспряли к жизни
притушенные было мать с отцом. А совсем недавно нечаянно услышала: отец, идя с
трубкой на крыльцо курить, склонился подле матери, перетиравшей на кухне
тарелки: “Родится мальчик – только Егором назовем, дальше уже пусть сами, как
хотят, а этот наш будет. Мы, мать, с тобой уже долго ждать не можем!”
Только бы дал бог мальчика!
Даст!
Сомнения же она, как и свойственно
молодости, гнала. Взашей! Иной раз ее окатывала такая горячая волна нежданной
радости, что дух занимало! Как? Она?! Самая простая девчонка с рабочей окраины
Шадринска имеет все на свете! Все, о чем можно только мечтать! У нее под
сердцем дитя от любимого! Она любит! Она любима! Она учится в одном из лучших
вузов страны! Она, женщина, самостоятельно мыслит и умеет свои мысли отстаивать
и выражать. Она написала такую курсовую о сталинской борьбе с космополитами, что
на кафедре марксизма-ленинизма ахнут. Она, наконец, едет в настоящую большую
командировку в Ленинград. Увидит Ждана! Сдаст в Академии досрочно все
письменные работы. Просто взойдет в ее величественный холодный вестибюль,
поднимется по сбитой лестнице на свой второй этаж, пройдет по нему до
библиотеки, здороваясь со спешащими знакомыми и впитывая в себя все, все, все…
Она… Она – русская до последней капли крови! Она – все!
… Но неизвестно откуда подкатывалась
вдруг, пожирающая жизнь, тревога. Останавливала время и грызла, грызла… Как
замурованная в подвале крыса!
Много ночей в том феврале провела
Варенька без сна. Слушала, как свитые в пылящие жгуты, хлещут по ставням их
дома метели.
Думала… Думала…
2.
Шадринская культурная общественность
давно ждала передачи новых экспонатов из фондов ленинградского Музея этнографии
народов СССР, и по этому поводу местный краеведческий музей оформил Вареньке аж
двухнедельную командировку в Ленинград с оплатой места проживания и суточными
на еду. Она по-детски обрадовалась и сразу же решила, что, как в переводных
романах, снимет в Ленинграде номер в гостинице, и они проживут там со Жданом
весь срок счастливейшими супругами-любовниками. Днем у каждого будут свои дела,
а по вечерам в номере из света – только настольная лампа, кофе, любимые книги
на тумбочке у кровати, за окнами – Нева под снегом и ветром и, отовсюду, тесная
близость ночи. Она хотела Ждана. Краснела от одной этой мысли, и хотела.
Любовница, жена, мать будущего ребенка… Хотела.
С самой же дорогой получалось так.
Можно было лететь из Кургана прямым самолетом. Но – не в ее нынешнем положении.
От одного вида самолета в небе ее начинало мутить. Оставался поезд, из
Челябинска, прямой, двое суток и Питер. Но билетов в кассе на челябинский не
оказалось.
– Берите свердловский, по времени –
одно и то же,– сказала кассирша.
Скрепя сердце Варенька взяла на
свердловский купейное место. Свердловск отныне навсегда для всех Гриммов стал
злобным выморочным местом, которого бежать надо. Она дома промолчала, что из
этого, погубившего Егора города, едет. Нельзя лишний раз по свежему рубцу.
Когда подошла пора выходить из дому
на вокзал, вдруг бесповоротно определила: остаюсь, будь что будет, ни за что!
Вещей у нее было – портфель с
бумагами, чемоданчик и сумочка. “Сейчас все выну, по старым местам разложу и
все!”
В натопленной своей спаленке сидела,
закоченев, как птица в голодном, студеном лесу.
Бернгард Антонович в ушанке седого
рытого каракуля и пальто с таким же воротником подал ей сумочку на длинном
ремешке, а портфель с чемоданчиком прикинул на руках – легко.
– Пора, дочь, мать уже оделась.
– Я, папа… Я хотела… Я, может… “Нет,
отцу в своей минутной слабости она не признается!” Послушно встала, на шею
платок, пыжиковую шапку чуть набекрень, шубейку из цигейки на плечи,– вышли.
Варенька в середине, отец с матерью – по бокам.
Поезд случайный, проходящий, до
Свердловска лишь без пересадки, только начало настоящего пути, запаздывал.
Прохаживались по заснеженному, скользкому перрону, тут и там останавливались,
пританцовывали. Морозец стоял знатный, жал слезы из глаз, кусал ноздри и губы.
Говорить им хотелось друг с другом без умолку! Не могли. Ни Варенька, ни отец,
ни мать.
Поезд, наконец, прибыл на первый
путь. Стоянку сократили. Быстро поднялись в нужный вагон, поставили вещи. Отец
крест-накрест расцеловал Вареньку, дрожь ударила от его влажных заиндевевших
усов, хотел что-то оказать, нет, только глаза жидко блеснули. Мать мелко-мелко
перекрестила: “Так помни, что ты сейчас есть, Варенька, всякую-всякую минуточку
помни!” Вышли.
За все время ее учебы самое это
тяжелое расставание было.
Глядя на их фигуры сквозь пыльное
двойное окно, впервые остро и жалко поняла Варенька – состарились. Именно
здесь, на вокзале, постарели. У матери морщин куда больше, чем было дома. Отец
горбился и часто перебирал ногами, отчего щемяще подрагивало все его массивное,
на ватине, пальто. Когда дернулся поезд, он что-то быстро, жарко зашептал. Или
ей показалось? Должен бы кричать… Нет, шептал. Что?
В Свердловск прибыли в середине дня.
Варенька даже на привокзальную площадь не вышла. Скоротала оставшиеся до
ленинградского поезда два часа в тесном зале ожидания. Ничего. Смотрела на
морозное солнце за высоким окном и ни о чем не думала. Запретила себе.
Одной из первых забралась она в
поданный под посадку состав. Настужено было в ее купе. Видимо, долго простоял
этот вагон на запасных путях, прежде чем попал на новое формирование. Варенька
подняла крышку своего нижнего дивана, чтобы поставить туда чемоданчик, и из
деревянного багажного ящика вдруг резко запахло на нее йодом. Прижигающий
слизистую оболочку в носоглотке запах моря, того южного, в ослепительном блеске
и грохоте прибоя, которого никогда она не видела. “Боже, как хорошо, что я
поехала, а не осталась дома!” – сказала она себе.
3.
Утром, когда поезд стал подбираться
к поволжским степям, привязалась к окнам его докучливая бесконечная метель.
Тряслась ее мутная пелена по сторонам вагонов и кабы не перестук колес да
покачивание, могло показаться, что застрял он намертво невесть где и стоит, как
вкопанный.
Вчера вечером Варенька, едва
дождавшись раздачи белья, спать улеглась и сладко-сладко проспала всю
предлинную первую ночь пути. Снов не видела и не слышала ничего. Качало ее, как
на морской волне и пахло морем.
Сейчас, жмурясь из-под одеяла, она
осторожненько разглядывала своих попутчиков. Двое их было. Немолодой мужчина
военный в общевойсковой форме и. пусть и пожухлая, как луковица, но, как
луковица же и крепкая, бабушка обычного старенького росточка в уютной вязанной
кофте. На голове – два платка. Верхний темный и теплый лишь накинут, под ним
плотно повязан другой – светлый в синий горошек. Будто из сказки. Сидя рядышком
на противоположном диване, они завтракали из газеты. Точно, как мать с пожилым
сыном. Дымился в подстаканниках чай.
Как ни остерегалась Варенька подсматривать,
а углядела ее пробуждение дорожная бабушка о двух платках.
– Вот и садись с нами,– сказала
она,– сколь бы не устала, а пора уже и выспаться. День давно на дворе.
Голос у нее тоже был обычный,
старенький. Он уже не торопился по-молодому особенно звонко выкрикнуть самое
важное свое слово, он уже понимал: в жизни человеческой все слова важны и
потому журчал ровно.
Взяв с собой переодеться, Варенька
ушла умываться. Когда вернулась, пожилой военный уже лежал на своей верхней
полке, читал; бабушка в своем уголку, против Варенькиного, подперев щеку рукой,
глядела в окно. Словно на лавке у себя в кухне. А ничегошеньки не было видно ей
в окне, сплошной стеной снег метался там, беспрестанно крутилось его студеное
живое варево, ледяные струйки сквозняка бежали от стекла по столику их на пол.
– Сапожки-то, свет моя, замкни, чтоб
не остудиться,– зоркая, оборотилась на Вареньку бабушка. Просто и спокойно было
ее лицо. Как у всех добрых людей, только старое. В чистых, долгих морщинах лоб,
пухлые, не дряблые еще щеки ее выглядели светлее, чем им определили годы, глаза
– светлые, не голубые, не выцветшие, а вот точно, светлые, подсвечивали все
лицо, делали его поразительно ясным, будто раз и навсегда умытым.
Постукивали под ногами колеса,
поскрипывала вся вагонная оснастка. Варенька поспешно подтянула молнии на
голенищах сапог, благодарно рассмеялась:
– Спасибо, бабушка.
– Себе на сердце положь, свет моя!
Мне, старой, все “спасибы” уж и девать некуда. Не в гроб же брать. Вот и оставь
себе, сгодится!
Обыденно сказала бабушка, так все
говорят, не рассчитывая на какое-то особенное понимание, но Варенька здесь
особенно и поняла: лишнее человеку так же вредно, как и недостача. А может, и
больше. Так лучше оставить излишек тому, кто его добровольно отдает. Вдруг
ему-то он и нужнее всего…
Вообще с Варенькой тут нечто
странное произошло. Был вагон, дорога к любимому, то, что называют – цель. А
бабушка взяла да и повернула всю устремленность ее на жизнь. Да не вагон это, а
дом твой нынче – вот постель не застелена, окно в измороси, по полу сквозняки
гуляют. Жить надо тоже, а не только стремиться. Ей есть зверски захотелось.
Бабушка участливо посмотрела, как
достает Варенька из чемоданчика домашний припас и протянула свой узелок.
– Вот. Надо, чтоб картошек моих ты
попробовала. Напекла в дорогу, а одной и не управиться.
Тут же она ловко выхватила у
Вареньки из рук сваренное яйцо, которое та уже готова была облупить.
– Этого не сметь в рот брать, когда
в тягости ходишь. От крутых яиц воды могут из тебя раньше сроку уйтить. Будешь
тогда на сухую рожать-маяться! Не приведи, господи!
“Как будто на лбу у меня написано,
что я беременна!” – безвольно поразилась Варенька и молча подчинилась:
переменила яйца на котлеты, а под соленый огурчик в охотку отведала и
бабушкиных картошек.
– Бабушка, а откуда вы все знаете?–
спросила, наконец, она, принимаясь за чай.– Вы же видите меня в первый раз?
– Мы, бабы, свет моя, все на
известный манер скроены. Это на мужике когда-никогда ошибиться можно, а в
бабьем племени – нет. Бог не велит.
Вареньке такое обидно было слышать,
и она сказала:
– А богу не все равно разве?
– Вот тебе на! Как же это Богу может
быть все равно, если он сам от бабы на свет пошел?
Молвила так бабушка и губы поджала.
Верно по-иному и обижаться не умела.
Варенька совсем по-девчоночьи
неудержимо прыснула, отставила чай и зарылась лицом в ладони. Как же это раньше
она сама не понимала, глупая, что Бог – Иисус, в которого веруют, тоже рожден
женщиной, а не поднесен людям готовым, на блюдечке.
Пересилила себя, подняла
наисерьезнейшее лицо. Бабушка тоже тихо улыбалась. Или это у нее всегда такое
лицо – открытое да ласковое?
– Радуюсь день и ночь, свет моя, что
молодой была!
– Ну как же, бабушка, дожили до
ваших лет… Конечно, были, были!
– Ой не скажи, дево,– руками,
укутанными в платок, замахала, как крыльями птица. Вот-вот улетит. Одни глаза
ясные стоят неколебимо, медленно полнятся и слезами, и смехом. Будто вся ее
жизнь так же неспешно перед тобой идет.
И – как так? Почему вдруг? Все
рассказала бабушке Варенька. И то, что от отца с матерью таила, темную тревогу
свою, бесконечную, как бессонница, кручину и ту поведала. Пусть на словах все и
перемешалось у нее самим непонятным образом. Ждан и будущее дитя, брошенные под
инородческие жернова русские, загадочная смерть Егора, запрятанный в историю
страны космополитизм. Сердце порядок само найдет! Варенька и не стремилась
разложить все по полочкам. Куда там. Жизнь – не рабочий стол, все одним
сплошным потоком идет, поспевай только поворачиваться, хорошо, если задним умом
что-либо потом поймешь. Совсем не заботило Вареньку то, что случайно
встреченная бабушка может что-то не понять в ее жизни по незнанию или малой
образованности. И кругом оказалась права.
– Ты, свет моя дево, поперед батьки
в полымя не лезь,– сказала бабушка, опять пряча руки в теплый верхний платок.–
Гляди, плат вот. Он тоже из мно-огих ниток связан, а ведь не рассыпается! Целый
есть. И укроет, и согреет. Тебе, вижу, надо сейчас свою главнейщую нитку от
других отщипнуть. Вот оно, как хочешь, а будет – дитё! Как об одном ем жить
станешь, все другое само подскажет, что с имя делать надо!
– Бабушка, ну как это? Я ведь учусь,
у меня работа научная, свадьба вот летом?
Бабушка любое слово свое умела ясно
сказать, с тем светом, что за всяким от сердца сказанным словом горит, стыдного
у нее не получалось:
– Мужик бабу только ночью, свет моя,
покрывает, а дитятко, малое, и днем защиту дает. Не понимаешь еще?
– Не понимаю.
– Ну не беда. На правду, дево,
немного слов надобно. Ой, жалко мне! Вас, молодых, жалко мне, силушки прямо
нету. Иной раз гляжу в окно и плачу. Бежит такая через двор, ветер-дождь, а
юбчонки у ней даже на задницу не хватат. Ой господи боже мой! И плачу, а
понимать понимаю. Надо! Докуда молодость в ей не отошла, ничего не сделаешь,
будет в страме ходить. Мужика уже так приучили. Ничего, свет моя, дай время,
споймешь и ты!
В руке у бабушки появился
треугольником, как солдатское письмо сложеный, белюсенький носовичок. Она
быстренько промокнула им уголки глаз:
– Это правильно ты, свет моя,
говоришь про Осипа Виссарионыча. Хорошо, что его молодежь вспоминать стала. Он
простой человек был, не как теперешние, которые на экране не помещаются. Я так
думаю, бог, царь и воинской начальник. Он был. Сама видала. Я ведь ему тулуп на
плечи саморучно дала. Знаю, что говорю.
– Иосифу Виссарионовичу? Сталину?
– Мы его всегда Осипом звали. Что
он, жид, что ли.
– Грузин, бабушка. Джугашвили.
– Теперь говорят, не знаю. Только
при ем грузины эти на наших базарах табунами не шастали, робили у себя. Ну ты
слушай сюда, свет моя. Я тогда в Барнауле жила и работала на шубной фабрике.
Зимой было. Двадцать девятый год… то ли раньше. Не скажу теперь. Много времени
утекло. 3наю, что тогда я уже двоих годовала, а что еще троя к им прибьются,
так об этом и думки не было. Ну вот, работаем мы, как водится. Я с утра на
воротники села. Помнится, перед самым обедом. Отворяется с мороза дверь, вот
так мое место, супротив, и он входит…
– Рябой? Маленький?– потянуло за
язык Вареньку.
– Нишкни, скорохватка,– осадила
бабушка.– Тебе бы такой в самый раз женишком пошел. А я тогда и не признала
сразу, что Сталин, потом поняла кто. Вокруг, сталбыть, коммунисты наши, все
начальство бегает. Объявляют, что товарищ Осип Виссарионыч Сталин с нами
говорить будет по продовольственному вопросу. Он одет был, Осип Виссарионыч, не
по-сибирски. Шинелишка хоть и длиннюща, до самого полу, а что в ей, на рыбьем
меху. И на голове суконная же шапка вострая со звездой. Поглядишь, и то в
дрожики кидает. У нас той зимой за сорок мороз держал. Встал он у приемщицы
близ стола, в руках тетрадочка трубочкой собрана, осмотрел нас и спрашивает,
что у нас сегодня на обед?
– С акцентом, бабушка?
– Как говоришь?
– Ну по-русски, как он говорил?
Правильно?
– Вон оно что! Как мы с тобой! Да не
слушай ты, свет моя, чего теперь болтать принялись. Вишь придумали, Осип
Виссарионыч не умел по-русски! Еще как умел! Ну ладно… Спросил он про обед и
молчит, смотрит. Как сейчас помню, у меня с собой каша-пшенка в мисочке была,
вот и весь обед. Мне близко было, я ее Осипу Виссарионычу и подаю. Мол,
угощайтесь. Взял, только щеку у него повело, будто кто за ус дернул. Держит он
мою мисочку и нашему главному коммунисту: подержи, пожалуйста, над ней свою
физиономию, Наум Григорьевич. Зачем, тот отвечает, Осип Виссарионыч? А чтоб со
щек сала в кашу накапало, а то пустая больно! Здесь, конечно, хоть и худо наш
народ тогда жил, все грохнули. Большевик, кричат, Сталин большевик! Потом долго
он с нами говорил. Об чем теперь запамятовала, а хорошо народу с ним было. Мы
тут сами и придумали тулуп ему по росту ямщицкий подарить. Такой, что прямо на
шипелю носить можно. Мне говорят, ты с ним кашу заварила, вот и тулуп ему дари.
А они уж уходить собрались. Я догнала и сзади ему на плечи тулуп – раз. “Носите
на здоровье, Осип Виссарионыч! Он руку мою в своей попридержал: спасибо, говорит…
Вот такая она моя простая жизнь. А ты, свет моя, говоришь, что простая так
неинтересная!
– Ой, не говорила же я такого,
бабушка.
– Тогда – думала. А простого в жизни
много должно быть, иначе человек завоняет, как убоина без соли.
День их летел, казалось, быстрее
поезда. Сосед-военный все так же тихо шелестел своей книгой на верхней полке,
окна помаленьку начали очищаться. Отстала от них наконец неотвязная метель,
потекли мимо облитые свежим снегом, как сметаной, поля и пригорки, редко-редко
зачернели тут и там стайки изб.
Вареньке ясно открылось вдруг, что у
бабушки сейчас можно спросить все, что угодно. И знает. И ответит. Но бабушка
ее опередила:
– Ты вот что, свет моя, скажи мне.
Зачем вы, теперешние, глаза свои чужим отдали? Глаза ведь ближе прочего к уму
лежат.
Не поняла Варенька:
– О чем вы, бабушка?
– Глазами чьими, спрашиваю, на жизнь
смотрите? Радиу там включишь или ящик с картинками, ой не тое они видят, что
нам говорят! Не для того, чтобы народ их понимал… Ты мне про них сказывала,
которые, что полипы в носу, дышать не дают?
– Космополиты?
– Вот-вот, полипы,– с удовольствием
повторила свое бабушка.– Я что тебе сказать хочу. Когда полипы эти в своей
Москве сидели, я про них у себя дома и слыхом не слыхивала. Теперь, гляжу, на
всей они Руси-матушке шныряют. Большую силу, видать, взяли. Ты про них, стал
быть, пишешь, что правильно Осип Виссарионыч с имя боролся?
– Написала уже, бабушка.
Перемолчала что-то в себе старая.
Глаза на миг застились, будто мелькнувшей тенью, и вновь они прояснились:
– Лихо чую, свет моя! Однако, куда
ни кинь, всюду – клин, волков бояться – в лес не ходить! Ты все ж дитятки
своего держись. Что хошь делай, а с него думки не спускай. Думаю, сохранит он и
твою головушку. Ну, Бог тебя храни, дево!
Перекрестила. Не мелко, как мать на
вокзале, а от души, вмах, с плеча на плечо, будто и весь вагон их принимал
бабушкино благословение и то даже, что оставлял сейчас за собой поезд: поля,
леса, людей в городах их и деревеньках.
4.
Варенька проснулась оттого, что
кто-то изнутри горячо ущипнул ее точно против сердца, потом перехватило
дыхание, и кто-то глубоко в ней повернул свое плоское тепло прямо в ее ребра.
Стало заметно теплее, за окном – ни
зги, Варенька приподнялась. Через столик, на подушке противоположного дивана
высоко лежала бабушкина голова в одном только молочно белевшем платке. Лицо
выглядело темным и безжизненным. Бабушка будто и не дышала.
Варенька глянула на часы, она еще
вчера переставила время по Москве. Пять утра, до Ленинграда еще пять часов.
Осторожно и уверенно двигаясь, она собрала свои наряды и скорой ногой в туалет,
позже народу набежит – не пробьешься. Только набрала в горсть ледяной воды
из-под замерзшего крана, стал поезд. Залязгало, заскрипело и закашляло снаружи.
Варенька обмерла, она всегда выполняла все бытовые инструкции, а пользоваться
туалетом во время стоянки поезда запрещалось. Никто, однако, не стучал в дверь
и не гнал вон. Почистила зубы, начала переодеваться – пошел поезд. Повеселевшая
и посвежевшая оттянула она дверь своего купе – пусто бабушкино место! Где
намедни высоко лежала ее голова – скатанный в трубку полосами матрас. Наверху
похрапывал военный.
Растерянная, Варенька выглянула в
коридор. Зевая, тыкалась с метелкой в руках у служебного купе проводница.
– Скажите, пожалуйста,– подобралась
к ней Варенька.– Соседка моя, старушка, бабушка…
– Сошла только что. Тут какая-то
станция была, я все путаю. Сясьстрой, что ли, вот на ней.
– А ее… встречали?
Проводница прервала зевок, с
опозданием удивление дошло и до нее:
– Вы знаете, точно – нет! Поле, снег,
а старуха так и подалась, одна-одинешенька, куда глаза глядят. Ну, старье это!
Нет чтобы на печи лежать.
Она пошла за ней, Варенька. Бабушка,
ловко ступая по едва проторенной по целине тропке, держала расстояние,
невозможно было ее догнать; сколь Варенька не стремилась, все было меж ними
метра два, чепуха, а не преодолеешь! Было не холодно, но знобко. Посвистывал
стороною ветер. Поле, которое пересекали они, там, на окоеме, превращалось не
то в лес, не то в небо. Жуткая тьма наваливалась отовсюду. Поняв свое бессилие
догнать бабушку, отстала Варенька, медленно вернулась в свое купе, забилась в
уголок…
Ей опять, как в Шадринске перед
самым отъездом, страшно захотелось не доехать до Ленинграда. Хорошо, что она не
предупредила Ждана о точном времени своего прибытия. Написала, что будет в
таких-то числах… Ей было бы сейчас невозможным увидеть его на вокзале.
Нет, приедет, устроится в гостиницу,
сама его найдет.
Да, лучше всего!
Комментариев нет:
Отправить комментарий