ВНИМАНИЕ

Материалы публикуемые в блоге это интернет обзор местных и зарубежных средств массовой информации.
Все статьи и видео представлены для ознакомления, анализа и обсуждения.
Мнение администрации блога и Ваше мнение, могут частично или полностью не совпадать с мнениями авторов публикаций.

четверг, 16 февраля 2012 г.

Георгий СОМОВ. ОСВЕЩЁННЫЕ ТЬМОЙ. Глава вторая. Ждан Истома


Некогда зеленый, ныне выгоревший до оттенка заслуженного солдатского Х/Б, гнал веселый поезд свое ловко сочлененное тулово в Северную Столицу. За хвостом у него обмелевшая от летнего зноя, лежала степь, по бокам – мелколесье сменяли сосновые стены, деревья стояли плечом к плечу как в строю. Как гигантская раздавленная ягода, вечернее солнце без промаха брызгало ему в окна нестерпимо  алым соком, а ночами, на глухих полустанках, он стоял прямо напротив звезд, и те пошевелиться боялись, чтоб не спугнуть редкого зверя.

В одном из плацкартных вагонов этого поезда лежал на верхней полке демобилизованный солдат Ждан Александрович Истома. Лежал, казалось, листал, а не читал большую тяжелую книгу с черно-белыми картинками, потягивался, похрустывая косточками, редко-редко выходил в тамбур покурить и тогда уж застревал надолго. Глаз не мог отвести от плотной зеленой стены, несущейся за стеклом. Служил на Крайнем Севере, там тундра всё, цвета переходят из грязи в грязь, и не по чему не стосковалась так душа как по зелени этой. Тьма названий ей на русском языке, но шептал по-украински: “ненько” и зорко следил, чтоб не подсмотрел кто.
По шаткому коленчатому коридору возвращался назад и глаза, забегая вперед, останавливались, прежде всего, на женском, мягком и округлом.
Ждан стеснялся этого очень.
Отслужив, а лучше сказать, отучившись, положенное в Армии, Ждан научился ценить полученное. В первую голову, постоянную готовность к тому, что все округ может мгновенно измениться; много давала еще волевая собранность движений, доверие к умению ими управлять; наконец, ехал он к любимой, единственной своей; ее одну видел перед собой, а тут на тебе…
Лез к себе на вторую полку и утыкался в здоровенный том истории русского искусства XIX века, то ли читал, то ли рассматривал картинки, мысли шли, как табун по степи – наметом. Ждан еще этого не любил в себе: неумения мыслить об одном. Как много, однако, в прошлом и будущем было мест, где молодой демобилизованный солдат Ждан Истома чувствовал себя родным.
Та же Варенька. Или – Свет-варвара, как всегда в письмах называл ее Ждан. Ой, как думалось о ней, как мечталось. Сам себя стыдился Ждан, на улице, где бы ни было, видел он у женщин могучие ляжки, груди пoвольной телесной волной сбегающие в складки одежд,. а у Вареньки – только раскудрявившиеся по-над ушами прядки волос, горсть веснушек, брошенных на подглазья да цветущие синим малым огнем глаза…
Жданные, так писал он однажды ей, а думал постоянно.
Но ждет ли? И осталась ли она на том самом месте, с какого ушел он в Армию? Те все встречи по-школьному проскакали, пропрыгали, толком и поговорить не успели. Теперь вот полной неожиданностью для Ждана было то, что Варенька из родного их Шадринска бросилась вдруг в Ленинград. Да за тем, чтобы, кажется, в ЛГУ поступать на искусствоведческий факультет?! Здесь, конечно, Суриков виноват, Василий Иванович, ворочался Ждан на своей полке. К Шадринску красноярец Суриков не имел никакого отношения, но из всей русской живописи пленил Ждана с Варенькой один он. Смешно, разумеется, но писал по холсту Суриков не красками, а самим сибирским снегом, крупно клал мазок, кисть, должно быть аппетитно хрустела под рукой художника и, непременно, пар шел изо рта. Во всем был казак, этот выпускник императорской Академии Художеств…
Вот и выскочило само собой слово казак. Слово заповедное, из тех, которыми не бросаются, о которых всуе не болтают, которые хорошо ложатся на губы последними: сказал, и умер!
Раскохалось сердце.
Что от матери, что от немногословной, не как все, бабушки, а то и случаем, у соседей, по маховичку, по крохе раскапывал Ждан все, что относилось до рода его, отца, деда, прадеда. Почему среди уральских метелей – Ждан? Это его в школе ожгли однажды:
Жданка – пожданка,
выросла поганка!
Губу прокусил себе до крови – не полез драться, но слово дал железное: узнать, что это за Ждан – Жданка, откуда да почему?
Расспросы мальчишки с выгоревшим до сивого блика чубом, всяк слушал по-своему, но отвечали все одинаково шепотом. Не боялись, нет, но голос приглушали так, будто рядом за занавеской маялся больной. Как бы там ни было, но целое, из кусочков, все ж набиралось, а, может, это мальчишеское воображение дурило голову, гнало праздную кровь быстрее нужного.
Видел Ждан: утонувший в утреннем тумане хутор. И в тяжелых клубах пыли стучит к нему со станции чудовищная квадратная машина – броневик. За ней, в сопровождении, дюжина всадников, все с ног до головы в черной, кипящей под степным солнцем, коже. В седлах сидят, как собаки на заборе, стремена отпущены ниже некуда, и это лишает верхового необходимой для боя свободы поворота. Но они этого не понимают. Да и вообще ничего не хотят понимать. Что-то свинячье прижилось в оскалах их скул и визгливых выкриках. Так гуськом, как стадо свиней и въезжают они в спящий хутор. Исправный счетовод войны, ровно “татакает” с броневика пулемет. Визжат не по-русски кожаные всадники, блестя желтыми прикладами маузеров. Пыль, съедая туман, встает сплошной стеной.
– Ждан!– надрывается хутор,– Ждан! Тай жиды ж прийшли!
Кого только из переселенцев не расспрашивал странноватый шадринский мальчишка, а так и не понял, откуда вдруг вынырнули конные и оружные казаки. Может, из ближней балки, может, просто из ночного. Их немного. Ружья так и вообще у одного, двух. Но шашки – у каждого и древняя кровь заступника кипит в жилах.
Расползаясь во все стороны ядовитым бензинным дымом, вдруг особо непотребно заурчал на своем месте броневик. Кожаная охрана его, не жалея патронов, палит в белый свет, как в копеечку. Но куда ей? Ведь это все бруклинские байстрюки, бейтар, наспех набранный из голопузой местечковой бедноты. Да, они умеют деловито убивать из-за угла безоружных торговцев, но что они против потомственных воинов, чья кровь служила еще Владимиру Святому?
– Ждан!– теперь уже завизжали они.– Ждан! Не надо! Троцкий все равно всех вас вырежет!
Зря они надрываются, эти неуклюже сидящие в седлах пришлые наемники. Не знают они Ждана! Сейчас не вырезают – на окрошку рубят их!
…Потом? Дай только, боже, памяти, что было потом… Седла, кони… Сколько ни есть дорог по степи все изъезжены и исхожены, и смерть равно ждет казаков и в Галлиполи, и в нарымской тайге. Шадринск – еще ближний край.
– Ждан,– остатнее нашептывают чьи-то губы,– ты мальченочку мово, Ждан, токо не бросай… Ждан…
Вот и не понял шадринский простодушный мальчишка Ждан, почему его так назвали.
…А ночь езды еще остается до Ленинграда, совсем уже светлая северная ночь. Будто чистенькую марлю опустили снаружи на окна поезда, и он, не теряя скорости, пошел, стуча колесами тише, почтительнее.
2
Поезд так простенько фыркнул сжатым воздухом тормозов, подойдя к перрону Московского вокзала, что помнилось: сейчас прямо на шпалы положит свои добрые натруженные лапы и опустит на них голову.
С новеньким кожаным портфелем, которым так гордился демобилизованный солдат, Ждан Истома вышел в город.
Ленинград лежал округ. Млели дома в полудённости легкого зноя, неба не было, был один солнечный рассеянный свет и видно было, что деревья не стоят в нем, а купаются и трепещут листьями по невидимому течению, хотя ветер лежал где-то далеко за городом.
В засыпанном снегом Шадринске Ждан и Варенька давно еще начали собирать книги о “полночном граде Петровом”. Что только не писали в них! Какую-то бледную немочь, сродни собственной душе, видели ученые авторы в могучей и светлой столице Империи. Выходило по ним, что поливали Петербург бесконечные дожди, разоряли регулярные наводнения, льды и снега лежали на улицах непроходимыми торосами. Какие-то мелкие, мешком битые людишки, скитались все время по площадям, невнятно кого-то проклиная и попрошайничая. Вот, кстати, и сейчас пер прямо на Ждана здоровенный небритый усач с мастерски подбитым глазом.
– Дай, дембиль, полтинник на пиво,– ни мало не стесняясь прохожих приказал он громким голосом.
– Тебя как зовут?– поинтересовался, копаясь в мелочи Ждан.
– Хм! Женькой мамка назвала, а вообще-то Евгений Петрович.
– Ну, держи, “бедный мой Евгений”.
– Да у меня завтра получка! Я тебя, дембиль, по завязку водкой залью, только приходи.
– Ладно.
Еще немного посмотрел Ждан ему вслед. Молодцевато удалялся от него бедный Евгений, даже можно сказать браво, будто не милостыню получил, а медаль.
Невский Ждан сам узнал без всякого спроса и молча пошел по нему вперед. Номер троллейбуса, который ходил до варенькиного общежития он помнил наизусть. “Я только немного осмотрюсь”,– думал он. Хорошо было на душе, просторно и прохладно, лишь с краю где-то чуть дымилась тревога, малая, как обгоревшая спичка.
3
Седьмой час пошел, когда добрался Ждан до общежития, где приютили абитуриентку Вареньку. Смольный собор остался за спиною. “К людям – камнем, к богу – золотом”,– охарактеризовал его про себя Ждан.
Он совсем сопрел в своем парадном мундире, нес фуражку в одной руке с портфелем и несказанно обрадовался, увидев нужный ему адрес прямо перед глазами. Взошел в каменную прохладу и заволновался так, что принужден был остановиться, перевести дыхание.
Старушка-вахтерша что-то жевала за стеклом своей сторожевой будки.
– К Варваре Гримм, в сто четвертую,– полез, было Ждан за документами.
Старушка лишь рукой махнула: коль пошла косяком “абитура” сам ходи, сам ищи, никаких пропусков не надо.
С душой строили наши предки, на лестничных площадках хороводы можно водить и никто не оступится, даже грохот каблуков гасят тот час же сводчатые потолки.
Ждан немного растерялся. В три, в четыре этажа здание, а ни намека на какую-либо последовательность. Первая комната, которую он увидел, стояла под номером шесть, это где ж тогда сто четвертая? Сколько искать? Тем паче, пустоватым в это время смотрелось общежитие. Мелькали, правда, там – сям какие-то снулые тени, но все где-то в отдалении. Ждан наугад свернул в очередной темноватый тупик – вот: сто первая, сто вторая, сто третья… А где же, где сто четвертая? На счастье спросить можно было у крепенькой девчушки в симпатичном халатике.
– На следующем этаже, сразу налево, прямо и направо.
– Спасибо.
У двери, за которой стояла подозрительная тишина, ноги свело, так захотелось щелкнуть каблуками. Он одернул под поясом мундир, отер платком лицо, разлепил враз спекшиеся губы, раздельно постучал, дернул ручку на себя… Глухо. “Поцелуй пробой и иди домой”,– глупо бормотнуло в голове и мгновенно жаром полыхнуло сзади, будто занялось где-то там пожарище:
– Ждан! Жданка!– рвался девичий голос через разлуку, из одного города в другой.– Как же я ждала тебя, Жданушка! Ой, мамочка!
Может, он и не поворачивался даже от запертой двери – просто она уже была перед ним.
Фуражка, портфель, мокрый от пота подворотничок – Ждан почему-то это отметил прежде всего, но и тот час же вслед, оглушительно – Вареньку. Тот малый синего колеру огонь, что жил неизбывно в очах ее – встал стеною и брал уже не жаром, но ознобом.
– Свет – Варваренька!
Ни на секунду не могли они оторваться друг от друга. Руки. Всюду одни руки ее и его. А то, что взявшись за руки неудобно проходить в дверь, открывать портфель, ставить чайник, искать посуду, они как-то даже и не догадывались. Неделимой четой близнецов так и двигались – замедленно, неуклюже, словно боясь поскользнуться.
На нечистой хромой тумбочке – в последнюю минуту Варенька все ж подсунула под угощения какой-то плакат обратной стороной – растаявший шоколад, неизменные пирожки, горсть черешни.
– Чудо ведь, как хорошо будет,– заметно сказала Варенька.– Ты, я и Ленинград! А мосты видал, как разводят? Эх ты, чалдонушко!
– Постой, постой.– Кажется, так же неразделимо они шли уже по коридору. Так захотелось вдруг в народ, в город, на улицы, в эту ночь, что светлее дня.– Варенька, ведь об искусствоведении у нас с тобой и речи не было. Как же ты все так неожиданно повернула?
– Ничего я не повернула – само! Какой ты у меня еще глупый, Ждан! Самое главное в жизни всегда поворачивается само!
Часы у обоих тикали на руках, но времени не было, стемнела только зелень вокруг, стала тяжелее и гуще. Их вынесло на набережную. Вода не текла, а колыхалась перед глазами, будто дно канала кто-то легонько встряхивал. У них, близнецов этой ночи, одинаково закружились головы. Зажмурясь, они стояли над парапетом и так, сквозь сомкнутые веки видели одинаковое: вода слоится сама по себе, отвергая любое отражение, погоняют друг друга пряди зеленых водорослей и тихонько поворачивается под ногами земля, на чуть-чуть, но чтоб знали, что это и есть самое главное.
– Ждан, я совсем не случайно придумала – искусствоведение,– она щекотала пальчиками клапан кармана на его мундире.– Я много думала. Понимаешь, если мы, молодые и сильные, не придем из своих провинций сюда, в Москву, если мы не напишем то, что сами думаем о любви, о философии, о том же искусствоведении – за нас будут думать и писать ученые гробы. В очках, с седыми лысинами! Их ведь развелось сейчас видимо – невидимо. У тебя, Ждан, была большая ответственная служба, каждая минута на счету, ты за всеми нашими гражданскими делишкам следить не мог, с тебя и спросу нет. А я, что еще в Шадринске одинокой девушке делать, стала внимательно читать. Я ведь читатель тот еще! У меня кроме русской жажды справедливости есть еще немецкие основательность и скрупулезность!– Гордость подсветила тихие ее глаза. Свет– Варваренька, Варвара Бернгардовна Гримм, была с немалой долей немецкой крови. Род её по отцу уже третье столетие служил России, где бог укажет. Званы были на Москву еще при Петре, и пошли матушкой Русью из дороги в дорогу. Не искали жирных чинов, не бахвалились иноземными ухватками, нужно было, так и с хлеба на квас перебивались, а себя не роняли, богатству не кланялись. Отменные врачи, из тех, что знали своих пациентов с пеленок, горные инженеры, толковые и справедливые работники – вот мужчины ее дома. За ними и кресты царские, и похвальные грамоты, а позже – медали уже советского образца. Ее отца, старого доктора Бернгарда Гримма знал в Шадринске всякий. А в добела отмытых руках его, таких мягких, но, когда нужно – жестких, как клещи, побывал едва ли не каждый третий. Славилась семья радушным гостеприимством, не показным участием, открытой любому праведностью. Давным-давно выкрестившиеся в православие Гриммы легко и просто несли в себе все лучшее, чем славились два народа. Один, давший им плоть и кровь, другой, давший им хлеб и кров. Большому чистоплотному семейству доктора Гримма завидовал Ждан из своей хибарки на окраине городка, щемило сердце, когда видел он домочадцев Вареньки за обеденным столом, таких дружных и ясных.
– Не знаю почему,– говорил Ждан, жадно целуя ее ладонь и нежную дымчатую кожу на сгибе локтя,– но от тебя пахнет лепестками шиповника, помнишь в городском саду в мае – одни комары и шиповник, всюду шиповник…
– Глупый мой, глупый, глупый Жданка. Здесь нет ни комаров, ни шиповника. Здесь есть – Ленинград, искусствоведение и беззащитная девушка, чьей, кстати, беззащитностью ты, бессовестный, пользуешься вовсю:– Тебе не стыдно?
– Ни вот на столько!
На такой невиданной свободе они оказались впервые. Нет вокруг маленького все видящего городка, где соседи встречаются на каждом шагу, не нужно возвращаться домой к определенному часу. Как-то сразу они почувствовали себя в Ленинграде семьей, а это одновременно и желанно, и страшно, ведь каждый теперь отвечает еще и за другого. Мало ли что может статься?!
Все им казалось, что они одни - одинешеньки, а на набережной, между тем, была пропасть народу. Звенели гитары, смех, по-птичьи шумно, перелетал от одной пары к другой. Натурально, нигде не маячили одинокие фигуры. Бродили больше парами, потом тройками, встречались и особо шумные кучки молодежи человек по шесть-семь. Никто никуда не спешил, каждый понимал в другом – товарища, запросто подходили к незнакомым, делились сигаретами, шутками, песнями. Ждан, выросший на окраине, где не редки были кулачные разборки, не ощущал никакой опасности. Только смех, может, где-то – легкая грусть размолвки. Славно и мирно ложилась белая ночь на все, что несла здесь земля.
4
Этой же ночью в поросль кустарника, окаймлявшего старый двор, заполз умирать матерый кот полосатого серого окраса. Короткая шерсть его дыбилась частыми рваными ранами, прекрасные желтые, как народившийся месяц, глаза уже брала по углам последняя липкая пленка. Не было сил облизнуть спекшиеся губы, и он слышал, как, клокоча, горлом уходила жизнь. Зрачки его, сведенные в одну синеватую черту, видели сквозь пролет арки цветные фигурки людей, но уже не понимали их. Он лежал на сырой, плотно убитой земле, а понимал так, что от зеленого моря травы, в которой он жил и сражался, его поднимают в какую-то чуждую пустую высоту, где никогда ничего и никого не было. Дрожали переломанные в схватке с крысами усы, а он здоровой передней лапой все тянулся за тем зеленым, которого навсегда лишался.
Он был воином, этот кот. Он без счета на своем веку убил крыс, он не мог жить иначе и хорошо понимал, что другого конца у него не могло быть. Но тоска расставания, кручина отторжения и разлуки крушила звериное сердце.
Припадочной дрожью согнуло тело в кольцо, выпрямило, перекушенный хвост дернулся вверх-вниз, туда – сюда, и он уронил короткое, еле слышное прощание, звук, не дошедший даже и до ближней травы.
5
Комната абитуриенток не была еще вовсе полна и с разрешения товарок уложила Варенька Ждана на дальнюю угольную койку, прямо на сетку, без матраса и белья. Впрочем, какие там к черту удобства! Ему казалось, он способен еще горы своротить, а уснул в одном ботинке. Другой Варенька очень осторожно расшнуровала и, улыбаясь, поставила под кровать. Они уговорились встать пораньше, впереди высвечивалась куча дел, очень нужно было определиться с документами Ждана, решить, куда же ему, наконец, поступать, и потом – город, город…. В Ленинграде же мы! Или нет?
…Ждан проснулся, посмотрел на часы и подумал, что они остановились… второй час…, но дня! А Варенька уже прибралась, чай на столе, даже домашнее что-то выставила, сидит хозяйка хозяйкой, ждет. В комнате они одни остались, окна настежь стоят, толпится у стекол свежая сочная листва, шепот, гомон.
Ах, ты, матъ честная!
И спелый летний день покатился у них под ногами как колобок. Они, почитай, ничего не видели вокруг. Шли глаза в глаза и говорили, говорили. Ждан не узнавал Вареньку. От девчонки, у которой некогда только что и пухли губы на перроне шадринского вокзала, ничего не осталось. Не одна стать изменилась, но и характеру прибыло, какого-то острого самосевного ума, хоть отбавляй; ирония; а где о чем-либо намеренно умолчит, то так глянет – столбенеешь на месте. Но при всем том, многое простодушно и доверчиво до последней детскости. У Ждана, уже повидавшего мир и людей его, сердце прихватывало, хотелось закрыть Вареньку всем телом своим и ото всех разом. Что она несет?…
– …Ты в Шадринске об этом с кем говорила?– спросил он.
– И в Шадринске, и здесь я говорю об этом со всеми. Я живу в своей стране, на своей Родине!
– Да пойми ты, то, что в редколлегиях всех искусствоведческих издательств и журналов сплошь нерусские фамилии еще не о чем таком особом не говорит. Это может оказаться обыкновенной случайностью. Во всяком случае, объяснение этого никому не нужно. А раз не нужно, так тебя и слушать никто не станет.
– Ух, какой ты стал, Ждан, умненький – разумненький.– Она заступила eмy дорогу, остановила, кажется, посреди самого Невского.– Этому разве учили тебя в армии? Эх, ты! А еще бывший защитник Родины!– И отступила с усмешкой: - Экс– защитник!
Была у Ждана в характере черта, которая много портила ему в жизни: не умел он думать до условленного рубежа, как бы не всерьез, понарошку.
– Ну, вот, смотри: Невский. Сколько народу на нем. Что ж, по-твоему, никто из них ничего не понимает? В одной редакции нерусские фамилии, в другой редакции нерусские фамилии, у тебя самой фамилия – Гримм. У нас – многонациональное государство! Ты что забыла?
– Я никогда ничего не забываю! Но публично истолковывать произведения искусства могут только люди, проверенные любовью всей нации или, если хочешь, государства. Только они! Это куда серьезнее, чем ты можешь себе представить!
Лишь не нужно горячим и неуклюжим мог выглядеть спор их со стороны. Да, юные умы их рвались к одной только истине, но что бы там ни было, говорили они о любви. Этим и освящается в юности всякий шаг. Девчонка всего-навсего в трамвай садится – глаз не отвести, потому что едет она не на работу, а на встречу с новым миром.
Они и спорили, и соглашались друг с другом, словно подчиняясь незримым законам объятия.
Суть спора, однако, не уходила от Ждана. Еще до армии, когда, облазив с Варенькой местный краеведческий музей сверху донизу, взялись они за солидные библиотечные альбомы репродукций, бросился им однажды в глаза список членов редакционного совета. Из десятка – ни одной знакомой фамилии и только одна русская, та, что всюду, как вывеска – Иванов. Варенька тогда еще хмыкнула: Очень не хватает фамилии Гримм, тогда как фамилия – Истома здесь даже не предусмотрена! Ну, посмеялись и ладно. Теперь вот оно как повернулось. Ждана даже несколько пугала открыто непримиримая убежденность подруги. Что-то жертвенное было в ее интонациях. Она захлебывалась и сбивалась. По ее словам все выходило каким-то странным. Начала она, понятно, не с того, что кучка каких-то иностранцев вдруг стала единственным знатоком искусств в Союзе. Нет, ее, прежде всего, интересовали иллюстрации, она с удовольствием и подробно рассматривала репродукции, вдумывалась в название картины, сравнивала время и манеры письма. Потом пошел, конечно, сам текст. Тексты всех монографий по истории искусств написаны мертвыми,– горячилась Варенька.– Я берусь это доказать любому научному совету. Так не могла бы писать и машина. Я долго не могла понять, в чем же тут дело, пока опять – таки, не стала анализировать фамилии, помещенные в конце каждой книги. Повторяющаяся череда одних и тех же псевдонемецких – уж я то знаю!– фамилий. Из издания в издание, из года в год. Мне очень папа помог. Он хорошо, оказывается, помнит сталинскую борьбу с космополитизмом. Сталин был единственным в Союзе человеком, которому было небезразлично, что пишут об искусстве в социалистической державе. Он хотел, чтобы русский народ имел русскую науку, русское искусство и чтоб с народом об искусстве говорили русские и по-русски. Наверное, поэтому его и убили,– прошептала Варенька, прижимая локоть Ждана к груди.– Сталин отлично понимал, что нужно, чтобы убить душу народа, подточить ее исподволь, по-крысиному подгрызая углы прекрасного здания. Всего-то и надо – подменить любовь обязанностью. Пусть о стихах Пушкина шамкает что-то беззубый старец, а о трагических полотнах Сурикова рассказывает народу оценщик комиссионного магазина. Знаю, знаю! Не спорь, пожалуйста, вчера мне показывали местного преподавателя истории русского искусства XIX века. Работает по совместительству оценщиком в комиссионном магазине на Невском! Ты считаешь, такое нормально?
– Нет, конечно. Но это же не закономерность. Мало ли, человеку деньги нужны.
– Ты так говоришь, потому что взрослым себя считаешь. А это не так, не так! Если ты женщину оцениваешь только по размеру купальника, что ты можешь сказать о ее духовной жизни?! Так думать ничтожно!
– Но ведь то, что ты утверждаешь, пойми, смешно. Просто смешно. Какие-то иностранцы организовали глубоко законспирированный заговор с целью скверно толковать русскому народу историю искусств. Бред же!
– Ах, бред? Я здесь уже две недели. У родственников пожила, пока общагу дали. Я все сама решила проверить. Стала ходить по редакциям. Эти журналы их – “Звезда”, “Нева”. Мол, наивная провинциалочка подвезла вам стишков из Зауралья. Слушай меня внимательно, русских людей и в этих литературно-художественных редакциях нет. Одного встретила – лампочки в коридоре менял. Остальные-евреи. Сплошь! Да, на главных постах есть еще русские писатели. Но сейчас всякие мелкие литсотрудники – важнее. Приходит к такому местечковому ценителю начинающий русский поэт и – от ворот поворот, у нас, дескать, стихами все шкафы уже забиты. И уходит русский начинающий поэт из редакции в никуда. А может, это будущий Есенин?
На эту особенность угнетенного меньшинства Ждан обратил внимание еще в шадринской публичке. Там одни евреи хорошо обслуживались, потому что весь штат библиотеки состоял из них же.
Варенька при случае умела и без слов понимать:
– Вспомнил? Теперь скажи, пожалуйста, ты - молодой многообещающий, что ждет нас с тобой через десять лет, если в национальной политике ничего не изменится? Еврейская бетонная стена. Всюду будут шушукаться только свои, для нас с тобой у них не будет ничего. Искусствоведение они уже захватили, теперь очередь за всей русской культурой! Ты понял, почему я решила стать искусствоведом? Мы, может, последние из тех, кто еще способен что-то изменить. Если не мы, то кто, Ждан?
– Ты – сталинистка и антисемитка?
– Как любой порядочный человек в наше время!

Комментариев нет:

Отправить комментарий