ВНИМАНИЕ

Материалы публикуемые в блоге это интернет обзор местных и зарубежных средств массовой информации.
Все статьи и видео представлены для ознакомления, анализа и обсуждения.
Мнение администрации блога и Ваше мнение, могут частично или полностью не совпадать с мнениями авторов публикаций.

понедельник, 20 февраля 2012 г.

Георгий СОМОВ. ОСВЕЩЁННЫЕ ТЬМОЙ. Глава шестая. Квартирная выставка


1
Ну что там, право, готовить квартирную выставку?! Коли нету за тобой дотошного государственного ока – все легко!
За день до назначенного на 7-ое ноября открытия первой квартирной выставки в Ленинграде сошлись у Нурдулды Горфункеля художники: Гена– Гений, абстракционист чистейшей воды, Беня Бляхер, живописец духа, и Василий Степанович Чайник, философ объема. Следом за ними пригребли и штатные поэты: Юлька Моссад (псевдоним) и Вопа Златоуст (кличка).
С собой у художников – всего – ничего: с десяток холстов не больше метра по длинной стороне, широченная, не толстая, однако, папка да дерюжный мешок у философа объема.

– А не мало будет?– насупился Нурдулды.
– Да здесь работ хватит весь Эрмитаж забить!
– Ты имеешь ввиду по художественным достоинствам?
– А то по чем же еще? Конечно!
– Старики! - Вопа Златоуст загрохотал поношенной авоськой, потащил из нее бутылки на стол.– Надо прежде все обмозговать, как следует подумать, с бухты-барахты такое дело начинать нельзя.
– Картошка еще не сварилась,– Нурдулды был не особенно рад такой привычной ситуации: он понимал, что именно сейчас входит в историю и хотел чего-то особенного.
– Ну, тащи кильку,– не унимался Вопа.– Под нее тоже хорошо думается.
– Ладно, дьяволы.
Сели за стол. Не пили – Василий Степанович Чайник, философ объема и поэт Юлька Моссад, остальные пили все. Нурдулды, не дожидаясь просьб, встал с тостом, малость он все-таки волновался. “Они же не понимают ничего,– думал он, глядя на актив будущей выставки.– Им это – обычная выпивка, повод пригласить баб. Нет, милые, отсюда и только отсюда станут отсчитывать будущие историки конец русского реализма, проклятого народного искусства, которое понятно любому болвану. Искусство не должен понимать никто, даже сам создатель, искусство ничего не должно объяснять. Оно должно быть в стороне от всего, что мы будем делать с людьми. Человек должен быть разобщен и одинок, тогда управлять им легче легкого! Когда он окончательно уверится, что окружающая его действительность в принципе не понимаема, он наш?”
Вслух же Нурдулды сказал красивее:
– Кто сейчас настоящие художники? В живописи – Малевич, Кандинский, Шагал, в литературе – Кафка, Бабель, Мандельштам. У тебя, Гена, музыки много в работах. Мы с Михновым посмотрели ту, что в коридоре стоит, за туалетом, сказали – это Моцарт, 40-я симфония. Здорово! А у тебя, Вопа, в стихах всегда цвет есть яркий… Давайте выпьем, чтоб всегда в живописи была музыка…
– И наоборот,– подхватил довольный Моссад.
– Правильно, Юля! Ты все понимаешь. Музыка – это живопись, а живопись - музыка. Поехали!
Выпили. Закусили килькой, которую ели целиком – с плавниками и головой. Обиженный тем, что его не упомянули рядом с Шагалом и Малевичем, Василий Степанович Чайник спросил у всех:
– Старики, а что такое есть слон?
– Гы-гы,– ржанул сквозь кильку Нурдулды.– Зверь, а что еще?
– Слон,– торжественно поднялся со стаканом чаю в руке непьющий философ объема.– Слон – это, старики, не “зверь, гы-гы”, это есть сухопутный кит!
Был он очень выразителен сейчас, Василий Степанович Чайник: внушительный рост, сверхъестественно лысый, желтый, как лежалое сало, череп и столь же неправдоподобная черная борода, вполне способная заменить собой свитер.
Все так и покатились. Нурдулду пришлось сильно постучать кулаком по спине, чтобы отошел. Отмяк несколько и Чайник.
– Мне ваших стен не надо,– заявил он, берясь за свой мешок.– Я забиваю себе потолок, зато – весь.
И из мешка чередой полезла невероятная дрянь. Первым - закопченный донельзя чайник без дна.
– Мое факсимиле,– пояснил философ объема,– вместо подписи, значит.
За чайником последовали: сломанная пополам плотницкая пила; растерзанные банные веники без числа; пара совсем приличных женских босоножек, великанского, правда, размера; кривая обуглившаяся рамка от какой-то картины и что-то еще, что и назвать нельзя.
Василий Степанович любовно оглядел свои сокровища, живо смотался в коридор за стремянкой, и работа закипела. С невообразимой быстротой и обезьяньей сноровкой Чайник мешковатой молнией взлетал по стремянке к самому потолку, что-то там приклеивал или приколачивал, кидался вниз, грохался навзничь на пол, придирчиво разглядывал свое творение, нежно матерясь, опять устремлялся вверх…
На сидевших за столом обильно посыпалась штукатурка и всякие, мало аппетитные предметы.
– Невозможно сосредоточиться,– раскашлялся живописец духа, Беня Бляхер, заглотивший вместе с портвейном и клок потолочной паутины.– Ты бы покурил, старик.
– А “ху” не ”хо”?– свирепо глянул на него Чайник и засуетился еще скорее.
– Шиза,– сухо, без слюны сплюнул Гена Гений. Остриженный наголо, худой и небритый, он со стаканом портвешка сидел на корточках у стены и жадно курил из кулака. О нем ходили слухи, что уже два раза он сидел в психушке и раз лечился от алкоголизма. В этом, вероятно, была какая-то доля истины. По манерам из всех присутствующих он более всего походил на зека, который еще отбывает срок.
От небольшой сравнительно дозы спиртного разом развезло Вопу Златоуста. Обычно бесцветные и невыразительные глаза его налились слезливой доброжелательностью, часто помаргивая, он с любовью смотрел на Нурдулды и шевелил как в забытьи губами.
– Ты, это,– заворчал Нурдулда,– стихов не надо, не читай, пожалуйста…
– Да ты что, Нурик? Я просто вот сижу и за тебя радуюсь.
Нурдулды подозрительно осклабился.
– Не, правда,– продолжал Златоуст. У него и самая обычная речь звучала с определенным ритмом, стихи он писал всегда.– Ты, Нурик, сиди себе и ликуй. Мне вчера вот такую работу предложили! В крематории. Покойничков перед сожжением в надлежащий вид приводить. Ну там – пасть захлопнуть, если открылась, веки ниткой прихватить, чтоб на родных не зыркал, на брюхо хорошенько нажать – газы выпустить, а то начнет пердеть, когда с ним прощаться будут… Вот. Два дня работаешь, два дня отдыхаешь. Триста рублей в месяц. Я тебя хересом, что по пяти рублей бутылка, залью… Понимаешь?
– Гы – Гы…
– Вот тебе и “гы – гы”! Это называется инструктор последнего обряда. Ребята говорят, оденешься с покойничков – до собственной кремации хватит. Их же в огонь голяком пускают… На хрена попу баян?!
Нурдулды Горфункель курил, привычно косоротился, молчал, жмуря под кустистыми бровями остро заточенные глазенки – со стороны могло показаться, что дремлет. Никого из приходивших к нему и по одиночке, и шумными оравами он не знал. И к знанию не стремился. Ну, выпили с тем – две бутылки, с другим – ящик. Вот и вся разница. Евреев, выбившихся, как и он сам, из провинции, у него в знакомцах не было, а все петербургские евреи держали себя с Нурдулдой презрительно и надменно. Русских же он и знать не хотел. Он их использовал. Ему нужно было всех этих непризнанных гениев живописи и стиха оттянуть от Союза Художников, от редакций журналов и книжных издательств, где уже давно все было плотно забито “избранным народом”. Из высоких еврейских кругов города Нурдулде уже передавали благосклонный привет и обещали помощь. Только это и укрепляло Горфункеля в его растерзанной, похабно-богемной жизни. Надежд найти свой путь, “хоть с-под земли”, он не оставил. К остальному он был равнодушен. Пропустил он мимо ушей и растроганные слова Златоуста. Златоуста он не любил по делу. Тот был – полукровка. От веку у евреев как? Сын еврейки, кто бы ни был отец, считается, во всяком случае формально полноценным евреем. У Златоуста же евреем был только отец, мать – вонючая гойка. Из таких детей, учили Нурдулду старшие, чаще всего вырастают мимеры и мешумеды, злобные отступники и выкресты, враги и хулители всего еврейского корня. Способствовать выдвижению такого – тягчайший грех перед всевидящим богом Израиля.
Нурдулды медленно поднял набрякшие веки:
– Иди домой Володя,– сказал он счастливому Златоусту,– поспи немного, пусть ребята развесят свои работы… Потом, позже придешь.
Все прекрасно знавший в хитросплетениях межъеврейских отношений Вопа спорить не стал. Сунул в карман недопитую бутылку, ушел. Моссад свалил еще раньше, хитрый и ленивый, он признавал работу только на себя самого.
Оставшиеся покряхтели и взялись, наконец, по-настоящему за экспозицию: отодвинули от стен всю убогую мебель и расставили по полу картины, нужно было наглядно прикинуть, которая куда пойдет.
2
Шальной грузовик, вильнув от опасной выбоины на пути, сходу расплескал тяжелую лужу на обочине, прижившуюся здесь после последнего обильного дождя. Горсть нечистой воды резко бросило через тротуар под арку. Обретя свободу, вода ожила и зазмеилась по наклону двора к двери подъезда, где жил Нурдулды Горфункель. Утренний, совсем еще не злой, заморозок пронзил насквозь это подобие жизни, превратил в блескучую грязь.
Вечером 7-го ноября, после демонстрации, на ней и топтались Ждан Истома и Валера Иванов, почти случайно вспомнившие о недавнем приглашении на открытие квартирной выставки. Образ внезапно исчезнувшего старика в долгополой солдатской шинели не оставлял их своей загадочной простотой. Все они спорили:
– Ты что, всерьез думаешь, что этот сумасшедший писатель сам Сталин?
– Зачем?– Особую полетность мысли чувствовал сейчас Ждан в себе, говорил, не ища слов, сами шли куда надо.– Зачем? Есть старая тайна жизни: безвременно ушедшие люди превращаются в приведения, высшая воля обрекает их завершить начатое. Так то – заурядные, дюжинные люди. Сталин же – гениальный государственник. Среди продажных и трусливых политиков двадцатого века он просто непонятен! То, что его “ушли” в марте 53-го, я не сомневаюсь… Но, дело-то его не окончено! Его идеи живы, они бродят среди людей, требуют воплощения. Власть имущие как всегда предали, ушли в кусты. И душа Сталина ушла в народ, ради которого он и жил. Чем больше лжет о Сталине интеллигенция, тем ближе он крестьянину и рабочему. Сейчас, я уверен, появится множество самозванцев. Нам с тобой несказанно повезло: нам встретилась копия, наиболее близкая к оригиналу.
– Фантастика, Ждан. Какая близость к народу? Да Сталин этот народ тысячами гнал в лагеря. Почитай того же Солженицына, сейчас его много ходит в “самиздате”.
– Я читал “В круге первом”… Видишь ли… У газетчиков в большом ходу выражение – лжет, как очевидец. Согласись, они знают, что говорят. Была, помню, окопная правда. Что увидишь из траншеи? Теперь появилась лагерная правда: “Иван Денисович”, “В круге первом”, “Повесть о пережитом”. Даже какая-то Гинзбург начала жаловаться, что ее вместо правительственного санатория в Барвихе отправили по этапу, пропали выписанные из парижского торгпредства вечерние туалеты… Смешно. Это же ровно ничего не объясняет! Даже юридические ошибки толком не называет. Представь себе многоквартирный дом. Ну, высунул ты голову из своей форточки – увидел две соседние и – что? Ты даже не увидишь, что на обед у ближайшего соседа. Кстати, еда – вот главный герои Солженицына и тех, кто всей диссидентской губернией пошел писать вслед за ним. Что ел Платон Каратаев? А? Не помнишь… А – Поликушка? Мужик Марей? Тот же Гамлет? Но вот меню Ивана Денисовича на семидесяти страницах повести размазано многажды! Хочешь-не-хочешь, а высшая общечеловеческая ценность для героев всей антисталинской литературы – черная икра. Кажется – дай им ведро этой икры с ложкой – они и алфавит забудут.
– Ну не передергивай! Да в лагерях от жратвы вся жизнь зависела! Вот моя мать… – и осекся Валерка. Его мать, пять лет оттрубившая в одной из самых зловещих тюрем страны, о еде тамошней ну ни словом не вспоминала. И вообще об “откинутом” сроке не болтала. Как бы и не было в ее памяти той “пятилетки”.
– Ну… Ну…– дожимал его пытающим взглядом Ждан.
– Так… Частности все это… Необходимые детали быта. В девятнадцатом веке одни, у нас – другие. Но суть-то русского человека всегда одна: Родина – Вера – Коллективизм!
– Если брюхом подменили дух, так это уже не детали быта. Согласен, русский человек мало изменчив. Зачем только ты говоришь – “коллективизм”, есть хорошее русское слово – народность… Я сам вижу: меж солдатами Бородинского поля и казаками Тихого Дона разницы немного. Только казакам Шолохова в революцию правды нарезали как землицы: такой чересполосицей, что сам черт ногу сломит. Капитан Тушин отлично знал, кто его враг, а Григория Мелехова вели к тому, чтобы он врагом самого себя увидел… Но, ведь это – Шолохов и Толстой. А Солженицын своего русского человека в словаре Даля разыскивает, как фамилию Сяговитый из “Круга первого”…
– …Ай-ай-ай, мужики! Совсем вы, я гляжу, охамели. На дворе – 7-е ноября, день, так сказать, Великой Социалистической революции, а вы – Солженицын, “Круг первый”…
Карасик Валериан собственной персоной стоял перед друзьями довольный и принаряженный. Снисходительная улыбка блуждала по его округлившемуся лицу, а бесподобный нос поощрительно шмыгал.
– Все, все знаю, куда вы собрались! Вот и пошли вместе. А там и поговорим… Хоть о Солженицыне, хоть о ком хочите.
Он мягко обхватил спорщиков за плечи и подтолкнул в подъезд. Над дверью Нурдулды, перед которой они остановились, было размашисто написано суриком: здесь! Не нажимая звонка Валериан, открыл дверь:
– Прошу Панове!
3
Тот, кто выкраивал из дорогой нэпмановской булочной квартиру, куда позже затесался новоявленный техник по лифтам Нурдулды Горфункель, имел весьма своеобразные представления о пропорциях. Жилая комната получилась приземистой обширной раскорякой, на три подслеповатых окна, кухня и коридор – узкими и высокими, как горные ущелья, в туалете день и ночь, словно заколдованная курица кудахтал спусковой бачок.
Пахло окаменевшей по углам блевотиной, слежавшимися окурками, под мытой потом косметикой, свежим перегаром и приглушенно, под сурдинку – сопревшими носками.
Из-за разности потолочных уровней в комнате и коридоре метались по стенам дикие, меченные кошмаром и бредом тени.
Свалив одежонку на щелястый ящик у входа, посетители, переступив выбитый порожек, попадали в экспозиционное пространство. Оно начиналось прямо с поставленного под трехрожковую люстру дивана, на котором в обычное время спал сам хозяин. Ради выставочного действа диван был прилежно заправлен рябым байковым одеялом, на подушке же лежала аккуратная табличка с надписью: “Трансдинамическая композиция – “Бессонница”. Автор-исполнитель Н. Горфункель.” Мальчишеского размера старец, весь седой и прокуренный как мундштук, сыпал пепел и сладко ораторствовал подле:
– В официальном искусстве, громко именующем себя реализмом, в принципе отвергается логическое изображение сконцентрированной жизни быта. Но настоящий художник, художник-модернист, свободно превращает в произведение искусства все, до чего коснется своей рукой или всем телом. Таким образом, становятся произведениями искусства, например, кровать творца, его стакан, жена или любовница.
– Любая жена?– две девицы с отрешенным видом тыкали в помянутый экспонат пальцами, словно пробуя его на художественную улёжистость.
– Не понял.
– Ну, первая, вторая… Которая больше подходит для произведения искусства, одним словом?
– Все это, знаете, очень индиви-ду-ально, чрезвычайно трансцен-дентно…
Народ округ то роился, налипая друг на дружку густо и плотно как в магазинной очереди за деликатесами, то невесть с чего рассасывался куда-то, оголяя стены. Гул голосов, однако, не глох ни на мгновение. С назойливой четкостью голоса, мужские и женские, сами лезли тебе в уши.
Потряхивая головой, Ждан огляделся.
Живописью и графикой стены были увешаны сплошняком, без малейшего просвета. Низ, горячего тяжелого колера весь был в изображениях каких-то словно законсервированных в томате ломтей неведомой снеди, неаппетитной и несъедобной. Верх – крупичатая белизна ватмана – был отдан графике. Это во всю поработал Гена– Гений. В углу каждого рисунка, прежде всего, бросался в глаза его действительно недурно выполненный автограф, а сбоку лепилась одна-другая писюга, проведенная цанговым карандашом, стержень которого был прижат к поверхности бумаги плашмя. Иной раз получалось очень залихватски, иной раз скучно, но всегда непривычно.
Пожилой ухоженный бодрячок прямо-таки глазами ел это диво.
– Непостижимо,– округлял он розовый роток.– Как называется эта техника, господа?
– Карандаш,– сказал Ждан.
– Вы что-то путаете. Я пять лет преподаю рисунок в художественном училище.
– Этим карандашом водил Дух!
– Это – обнаженная мысль!
– Мысль не задница,– сгоряча влез Ждан.– Она не может обнажаться или одеваться!
– Ви пготив? Пгизнайтесь сгазу, пготив?
– Я – за! Я за понимание искусства! Если вам нужны мысли – читайте Гегеля, там их больше, чем достаточно. А здесь выставка произведений изобразительного искусства, здесь есть лишь форма и цвет. Но зритель хочет их узнавать и чувствовать. Я понимаю: художнику хочется высказать очень многое… Но что он может высказать, если не умеет говорить?! Если он не выговаривает треть алфавита, картавит и шепелявит! Чтобы быть понятым, нужно владеть тем языком, который ты выбрал себе для самовыражения. Иначе все твои усилия будут принимать за бессмысленный орнамент.
– По-вашему, работа Малевича – бесссмысленный орнамент?
– Если бы, до выразительности Малевичу далековато.
– Я вже говогил: он – пготив, пготив, пготив…
– Искусство любое, прежде всего – игра, молодой человек,– тонким голоском сунул кто-то в спину.
Ждан обернулся, надеясь увидеть полемиста. Куда там! Тупилась себе под ноги одинокая девица с сырым, как недосушенное белье, лицом; отрешенно топтались на месте несколько привычных бородачей; жеманничали у входа знакомые по коридорам Академии натурщицы. Все словно за мутным искусственным стеклом, рядом будто, а не поговоришь… Но Ждана уже несло: не важно – кому, важно – сказать:
– У Шекспира есть прекрасная комедия – “Сон в летнюю ночь”. Там много мудрых и забавных приключений, но важная для нас мысль дается уже в прологе. Горожане-ремесленники по случаю именин своего герцога решают поставить любительский спектакль. Их трое: столяр – Долото, кузнец – Молоток и лавочник – Рыло. Пьесу они выбирают под себя надежную – о долгой и чистой любви Приама и Фисбы. В любви и согласии эти супруги проживают – намек на семью герцога – долгую счастливую жизнь, лишь под конец происходит трагедия: на их шалаш наносит черт льва – взглянув на него, Фисба от страха умирает. Распределили роли. Роль льва досталась лавочнику Рыле. Обрядили его в шкуру с хвостом, нацепили маску, все как положено. С диким ревом появляется лев Рыло на сцене. “Нет, нет,– закричали Долото и Молоток.– Их превосходительство герцог может не на шутку перепугаться, опять же и жена у него женщина нравная!”. “Что же мне делать?– недоумевает Рыло”. “А ты – вот,– советуют ему,– покричи так не очень страшно, потом сыми маску и скажи: не бойтесь, мол, я не лев, а лавочник Рыло и опять рычи помаленьку”. Короче, спектакль провалился.
Я хочу объясниться. В искусстве настоящем масок – нет. Есть натуральные лица, которые не снимешь для успокоения публики. В искусстве все всерьез. Умирают не для того, чтобы после закрытия занавеса, встать и переодеться… умирают навсегда… как в жизни. А если художник с самого начала заявляет, что мир им изображенный – выдуман… Тогда что ж? Пожалуйста, расписывайте обои, играйте эстрадные миниатюры. Все будут довольны, никто не уйдет раньше времени, и не взбунтуются нравные женщины. Все… все будет, не будет одного искусства!
– Литературщина,– по слогам пробасил Нурдулды из гущи скопившегося вкруг Ждана люда.– Художник волен выбирать для своих чувств любые формы, не заботясь о том, понимает его народ или нет!
– Кто же спорит? Конечно, волен. Только зачем тогда выставки и издательства? Все равно не поймут!
– Скажите, неужели вам не понятен Франц Кафка?– вылупилось, наконец, из общего безличия личико, напоминающее нищенскую суму. То ли изможденная добровольной йогой отроковица, то ли завершающая свой земной путь пожилая бобылка.
Ждан даже обрадовался такому обороту. Он давно заметил, как нынче тщательно отскребывается сознание русского читателя от следов недавнего влияния Хемингуэя, Фолкнера, Ремарка, а на освободившееся место спешно натаскиваются уж и совсем патологические личности: тихо помешанный педераст Марсель Пруст, спятивший от собственной бездарности, банковский сиделец Франц Кафка, торговец одесскими фельетонами Исаак Бабель. Так же отлично знал Ждан, что горячечные поклонники свыше объявленных гениев сами литературные произведения новых кумиров, как правило, не читают; он сказал:
– Вы все, конечно, помните, как Франца Кафку обокрали в трамвае, и вот он, нищий, голодный, идет по ночному Парижу, сочиняя роман о том, что один банкир превращается в круглосуточно ходящий по городу трамвай и возит всех бесплатно?
Вокруг согласно закивали, опасаясь, правда, что-либо уточнить вслух.
– И, разумеется, вам хорошо известно, что мелкий конторщик Франц Кафка писал на немецком жаргоне пражских лавочников, так называемом, платдойче, который сами немцы не понимают. Здесь, между прочим, есть прямая параллель: Кафка – наш славный одессит Бабель?
– Вы очень странно судите о литературе,– раскусил-таки Ждана кто-то слева.
– О литературе я сужу по существу. Книги Кафки – только блестящий пример того, что может написать человек, полностью лишенный воображения и писательских способностей.
– Понимаю,– осклабился Нурдулды.– Вы – поклонник социалистического реализма.
Близкий поклонник самого Иосифа Бродского, поэт-куплетист Изя Маровихер, громко зааплодировал, его вразнобой поддержали. Ждан спокойно переждал негромкий восторг.
– А вы, судя по реакции,– нет… Тогда назовите мне, пожалуйста, другое художественное течение нашего века, которое бы разом дало миру столько великих произведений в литературе, живописи, архитектуре!
– Назовите сами, подпрыгнул на месте поэт-куплетист.
– Охотно. Но прежде условимся, в социалистическом реализме я особо выделяю период 30 – 50 годов, называю его “Сталинским ренессансом” и, покамест, буду говорить только о нем. Итак, имеющий уши да услышит: Михаил Шолохов, Алексей Толстой, Михаил Булгаков, Сергей Сергеев– Ценский – проза высочайшей мировой пробы; вершины поэзии – Владимир Луговской, Павел Васильев, Михаил Исаковский, Александр Твардовский; ни во что не играющая, обращенная к чувству человека напрямую, живопись: Александр Герасимов, Павел Корин, Михаил Нестеров; разуйте глаза, посмотрите на довоенную и послевоенную застройку наших городов – ясно выраженный стиль самобытной цивилизации, а не демонстрация частных амбиций и могущества золотого мешка! Припомните Москву, тот ее емкий архитектурный силуэт, который предстанет у каждого в зрительной памяти – создан Сталиным в 30-е, 40-е годы. До революции целостной Москвы не было. Петр создал Петербург, Сталин – Москву!
Наступившая тишина была плотной, как осенняя, отовсюду набежавшая вода. Высохшей гортанью, горлом почувствовал ее Ждан и, нащупав сигарету, тронулся к выходу. Воздуху ему не хватало, воздуху ему нужно было, хоть глоток… Воздуху.
Его о чем-то спрашивали, заступали дорогу – он не обращал внимания, только дергался угол рта. Мускулы лица, подставленного под окружающую ненависть, тогда выдержали, теперь отпускали. Ему казалось, что по лицу его все время что-то ползет. Уже распахнув входную дверь, глотнув во всю грудь сырой ночной прохлады, он услышал за спиной: антисемит! Кажется, это бросил ближайший поклонник самого Бродского.
Ждан, что есть силы, хватил за собой дверью. А подавитесь вы своим любимым ярлыком! Вы не способны ни читать, ни спорить, ни думать… Во всем вы видите одно покушение на ваши привилегии, которые все украдены или отобраны у достойных. И чтобы, не дай бог, кто-нибудь не задумал призвать вас к ответу, вы, чуть что, сразу же начинаете стозевный ор: Антисемит! Караул, русский увидел, что русское искусство способны делать лишь русские! Караул!
Ждан только сейчас сообразил, что большинство слушателей на его неожиданной лекции были еврейского корня.
4
На голенастых ногах насекомого околачивалась по выставке восемнадцатилетняя Мая Щуп. Ее длинное суставчатое тело важно несло на костлявых плечах полное продолговатое лицо, с правильными чертами, все в накипи тугих, как из смолы накрученных кудрей. Она была довольна своим новым брючным костюмом, своим ждущим чего-то настроением, она чувствовала себя года на двадцать два.
Что-то знакомое чудилось всякому в поступи ее, в улыбке, даже в безразличии, с каким всегда следует по улице занятый собой человек. На прогулке, в общественном транспорте, в Ленинграде и за городом ее часто с кем-то путали, окликали разными именами, старались что-то напомнить. Она очень внимательно выслушивала каждого, что-то про себя подсчитывала и иногда удачно знакомилась с тем, кто ошибся. Путали ее с другими только мужчины. Женщины же не терпели на дух.
Совершенно равнодушно прослушала Мая разгоряченную, запальчивую речь какого-то русского студента-искусствоведа. Сразу видно – типичный деревенский “хлопец”, от слова холоп. Хотя ей понравилась его высокая ловкая фигура и, особенно, отброшенные назад чуть волнистые волосы, радостно светлые, отливающие на концах в серебро. Смысл всего им сказанного она просто пропустила мимо ушей. Мая была из очень культурной семьи и с детства знала, что выше картин Шагала, стихов Светлова и музыки Шостаковича русское искусство никогда не поднималось. Впрочем, ни музыку, ни поэзию, ни живопись Мая никогда не любила, а лишь снисходительно замечала, когда не заметить было уже нельзя. Как, например, на этой выставке. Она добросовестно прошла мимо всего развешенного по стенам и так как, никто ни с кем ее покамест не спутал, очутилась на кухне. Там, за столом, плотно сидели четверо мужчин.
Глядя, как учил ее отец, на их уши и кисти рук, Мая медленно сказала:
– Здравствуйте,– у нее был отработанный детский голос, негромкий и мягкий.
Сидевшие осмотрели ее куда быстрее и не ударили в грязь лицом!
– Горфункель,– даже встал тот, кто возглавлял стол, неряшливый, кудлатый и небритый.
– Валериан Карасик,– откинулся на спинку стула самый молодой, хорошо одетый и красивый. Мая особо выделила его характерную метку над бровью. Что-то ей об этом уже говорили.
– Живописец духа, Беня Бляхер,– тонким голосом пропел черный, как жук, толстяк в костюме и при галстуке.
– Изя Маровихер… м… м… м…,– тянул балованным баритоном ничем не примечательный рыжий недомерок, а сам бесстыжими зелеными глазами уже щупал и ее маленькие груди под свободной зеленой кофточкой, и мускулистый круглый живот, и даже то, что совсем уходило в складки белья и что у прямостоящей женщины разглядеть никак невозможно.
– Мая Щуп,– спокойно представилась она и села на свободный стул.
Судя по тяжелому заматеревшему духу, мужчины давно тянули из стаканов темный дешевый портвешок.
На плите, меж тем, прыгал, шипел и плевался кипятком давно вскипевший чайник. Мае было близко дотянуться, она выключила горелку. И сейчас же запрыгал, зашипел и заплевался нечесаный босяк, по фамилии Горфункель:
– Ф-фашист!– обрывисто ухнул он, сглотнул стакан вина, закашлялся, брызгая слюной, закурил вонючую папиросу, дым пошел даже из шевелюры:
– Кто его пригласил, этого Ждана Истому?
– Ты и пригласил,– сладко ответил Изя Маровихер.– Он же из общаги Академии Художеств, искусствовед, а ты сам туда бегал.
– Верно,– обрадовался Горфункель,– а я и не подумал.
Подперев небритую щеку рукой, он курил со всей видимой отрешенностью ото всего, а глаза его, из-под кустистых бровей, как два окурка жгли одну Маю. И она безошибочно поняла, что все его бурчание, кашель, клубы дыма из ушей и брызги слюны – посвящены лишь ей. Она тепло расслабилась и протянула ему стакан:
– Можно и мне…
– Ты – хорошая баба,– разулыбался Нурдулды.
– Этот Ждан Истома… ммм – не такой простой субчик, я вам говорю.– Как бы вообще, ни к кому, многозначительно заголосил на одной ноте Валериан Карасик.– Он – хахаль той самой Варвары Гримм, которая чокнутая… я рассказывал: вы знаете! Ну – сталинистка и антисемитка… законченная!
Тоже мне говорит, определила Мая.
– И-и-и,– вдруг тоненько запричитал живописец духа, Беня Бляхер и лбом как добрым кирпичом приложился к столешнице: загремели стаканы, потек портвейн:– Гнилой я! Ой, ну какой я гнилой! Прямо живого места нету!
– Ты не гнилой, а – пьяный,– успокаивающе потрепал его по загривку Изя Маровихер.– Это в тебе твой дух говорит… Дух, понимаешь?
Беня Бляхер поднял напухшее, как пуфик лицо, осмотрел всех вылупленными красными глазами и с удовольствием плюнул Валериану Карасику прямо между глаз.
– Духа во мне, хоть жопой ешь,– завизжал он.– Мне плоти не хватает!
Я плоть люблю!
Все прыснули: неумело, медленно и осторожно Валериан Карасик дрожащими руками размазывал по лицу плевок, смешно было глядеть и на живописца духа: при невеликом росте весу он имел верных килограммов сто и сейчас весь в липких потеках вина, жалкий и заплаканный – лгал! Не любил он плоть. Одни – деньги. Они не оставляли его мысли днем, а по ночам снились обвальными бесконечными лавинами, в банковских упаковках крест-накрест: рубли, доллары, иены, марки, фунты стерлингов… По выпрошенным у стариков-родственников трудовым книжкам в трех строительных конторах работал Беня Бляхер художником-оформителем. По клеточкам с копеечных открыток перерисовывал на громадные планшеты Ленина, выпускал к праздникам стенгазеты, писал разовые объявления о дате партийных собраний. Да что там – писал и рисовал, крал в одной конторе таблички-указания с начальственных дверей и продавал в другую. За последнюю халтуру к 7-му ноября ему выписали двести двадцать рублей, сто рублей он выцыганил у кассирши пачкой рублевок. Упругие купюры и сейчас лежали в самом тайном кармане его пиджака. Плача, живописец духа нет-нет, а поглаживал их уверенный острый край.
– Перепил от радости Беня,– вынес нехитрый диагноз Нурдулды.– Первая большая выставка все-таки. Ладно, Мая, пойдем, пройдемся… здесь накурено.
– У меня отец – известный в городе психиатр,– просто так сказала ему Мая, когда они оделись.
– Ага!– Понял Нурдулды, его глаза опять затлели.– Нет, я не ошибаюсь. Ты – хо-рошая баба!
Во дворе под аркой их догнал умывшийся Карасик:
– Хо-хо-хо, ребята! Я все понимаю, все, все понимаю!
– Ничего ты не понимаешь, глупый,– повернулась к нему Мая. Рука Нурдулды, корявая, в шершавых заусеницах, лежала в кармане ее плаща. Руку Карасика она сунула во второй. Ей было легко и весело, портвейн сделал грудь большой и горячей, руки Нурдулды и Карасика жгли бедра. Прижимаясь то к одному, то к другому она шепнула Валериану:
– Ты теперь мой! Мой! Давай вместе, громко… Мой… Мой…
Нурдулды кричал громче всех. Ему казалось, что они втроем поют какую-то новую, очень хорошую песню. Песню, которая никому не известна. Рад он был так, как давно с ним не бывало. Пожалуй, с самого доброго еврейского детства в Кустанае.

Комментариев нет:

Отправить комментарий