ВНИМАНИЕ

Материалы публикуемые в блоге это интернет обзор местных и зарубежных средств массовой информации.
Все статьи и видео представлены для ознакомления, анализа и обсуждения.
Мнение администрации блога и Ваше мнение, могут частично или полностью не совпадать с мнениями авторов публикаций.

понедельник, 27 февраля 2012 г.

Георгий СОМОВ. ОСВЕЩЁННЫЕ ТЬМОЙ. ЧАСТЬ ВТОРАЯ.


Глава третья. “Танцы-шманцы” 
1.
В своей обычной манере, то наклоняясь к самому его уху, то вдруг отпрыгивая на сторону, отставая и забегая вперед, вел Валериан Карасик Ждана Истому к Александру Ивановичу Тверскому.
– Я тебе говорю,– манерничал он, вскидывая руки, как перед взлетом.– Очень, очень интересный старикан! Куда с добром! Все про всех знает. При Сталине,– закатывал он глаза,– при Сталине пятнадцать лет отсидел… ни за что! Все понимает… Ого-го-го! Я его в книжном магазине надыбал. Гляжу такой, в волосах весь, порох уже сыплется, а спрашивает Андрея Платонова! Эге, думаю, и все рядом трусь. Продавщица ему в ответ, что, мол, никаких Платоновых и в помине не ищется, зато может предложить новый однотомничек Галины Серебряковой. Серебрякову, бурчит ей старикан, сами читайте, и на выход. Я, конечно, за ним. То-се, говорю, молодое дарование, мол, хотелось бы прежней культурки понюхать, а то нам все уж как-то на один бок объясняют. Он, понятно, не сразу, ой не сразу, ну, битый же человек, я его таки уломал… Стали встречаться, раз, другой, вот так, Ждан! Самообразование, культура подлинная, они много стоят! Куда с добром!
Первым Ждан к Карасику никогда не обращался. Инициативу тот всегда проявлял сам. Осенняя ночная оргия с Маей Шуп тоже не сделала его ближе. Просто шел уже третий год их совместного обучения. Ждан равнодушно привык к Карасику, и только. Вообще-то, представить себе, что другой человек, мужчина или женщина, захочет и сможет использовать его, Ждана Истому, в своих безжалостных интересах, он просто не умел. Природный дефект достаточно богатого воображения! Не без того, хитрым Ждана некоторые считали, но шло это оттого, что он всегда внимательно слушал собеседника и свои вопросы задавал после только по существу дела. Неблаговидных и скрытых целей в собеседнике Ждан не признавал.
Похрустывал под ногами февральский со слезой ледок, низкое солнце, стреляя в просветы меж домами, слепило подчас глаза, шел Ждан за Карасиком из молодого свежего любопытства.
– А про меня, что ты ему наплел?– спросил он, чтобы не молчать.
– Хе-хе, старый друже,– протрубил победно Карасик. Нос на его лице был носом корабля, даже точнее, его компасом, который, кроясь от досужих глаз, не устает прокладывать верный курс.– Хе-хе, я тебе говорю…– И вдруг обиделся:– Почему, “наплел”? Сказал, как есть, молодой, талантливый, правду хочет знать о тех годах… Ничего не наплел… Как на духу… Да что там, сам все увидишь…
2.
Александр Иванович Тверской сам открыл своим молодым гостям. Сам провел их в комнату, которой и Карасик прежде не видел, такое же запущенное помещение, как и остальные, но по стенам – самодельные книжные полки.
Он разительно переменился. Заметно прибавилось из-под волос лица, стали на нем постоянными мудрые стариковские глаза и добрые морщинки по их углам. Перестал Александр Иванович кататься по комнате, ходил шаркающей, по возрасту, походкой. Подтянулся и костюм на нем, оказалось, что в обшлагах рукавов двигаются обыкновенные человеческие руки, маловатой, правда, величины.
Знакомая уже Карасику девчонка, видом еще более школьница, чем прежде, по-домашнему принесла жиденький чай и сушки с маком.
– Приемная дочь,– шепнул Карасик Ждану наобум и вышел, собака, полностью прав: никем не приходилась малолетка Ханночка Александру Ивановичу, а вот не мог он без нее спать, и баста. Не грела уже старика медленная кровь.
Александр Иванович расслабленно улыбался всем со своего, подалее от вечернего окна места, сипловато и радушно он сказал:
– У нас в Дальлаге говорили: чай не пьешь, откуда силу возьмешь?
Сейчас правду-матку резал сам. Александр Иванович Тверской. Если память не изменяет, в 1936 году лихо прокатился он из Москвы во Владивосток. Ехал простой советский масон в СВ (спальный вагон), в одноместном купе, отделанном медью и красным деревом. Ой же, не такой, как нынче стоит на столе, чай подавал ему по утрам проводник! И девочек приводил помоложе малолетки Ханночки…
– Но: чаю попил, совсем ослаб,– закончив присказку, улыбнулся старику Ждан. После нескольких лет бродячей мужской жизни в армейской казарме, в общежитии Академии художеств он знал цену случайным кускам домашней жизни, пусть и чужой, но вовремя давшей передышку на пути. Затхлая посторонняя квартира, равнодушное угощение на столе и все равно – уклад иной, другие лица, ничего знакомого. Опять же, особая истинность была даже не в голосе хозяина, а в том, как цепко держал он свой чай в старинном подстаканнике, словно боясь, что тот запрыгает вдруг от него на пол. “Точно он едет сейчас в поезде”,– подумал еще Ждан и спросил прямо, как прихлопнул что-то перед собой:
– Что вы скажите о Солженицыне?
Александр Иванович понял, здесь нужно то-о-ненько и расшалился во весь скудный жар стариковского вдохновения: с пристрастием, сводя брови, оглядел прилипшего к книжным полкам Карасика, дернул скорый, инстиктивный взгляд на притворенную дверь и, наконец, приостановил свои глаза против Ждана. Именно, не осмотрел его, а приостановил, точно подвесил свои глазницы в воздухе.
– Я далеко не во всем с ним согласен, молодой человек.
– Я тоже, потому и спрашиваю.
– Хм,– добродушно отхлебнул чаю Александр Иванович и поставил Ждану первую галочку,– вы же понимаете! Есть ценности, которые мы не можем ему отдать!
– Какие?
– Коммунизм,– простодушно ответил Александр Иванович и застоявшиеся глаза его дрогнули.
Такой привычный, готовый ответ явно не удовлетворял Ждана. Да и не ответ даже. Обычный уход в кусты. Как  только вопрос ставится на острие, на коммунизм ссылаться легче всего. Это, мол, единственная наша точка отсчета, то, от чего мы не откажемся никогда! И все – конец спорам! Ложись спать! Как в детстве. На самом интересном месте. Зачем тогда вообще спорить? Нет, всегда и во всем Ждан хотел идти до конца. Раз уж собрался в дорогу…
– А вам не кажется, что то, что Солженицын описывает  в “Одном дне Ивана Денисовича”, например, и есть настоящий коммунизм?
Простому советскому масону стало интереснее:
– Шутите?
– Зачем? А в каком, по-вашему, обществе могли жить наши преступники? Не в капиталистическом же.
Фигу с маслом! Если чем и был сыт Александр Иванович по горло, так этим. Даешь русскому под видом лекарства абсолютную отраву, а он, сука, помучавшись, правда, превращает твое зелье в питательный продукт, прямо другим на зависть… Нажимая на местоимение “мы”, Александр Иванович сказал:
– Мы жили в местах лишения свободы!
– По всем законам коммунистического общества.
Карасик, чутко хлюпавший носом у книжных полок, за малым делом не закудахтал вслух. Тверскому, казалось, стало совсем худо с сердцем. Словно пепел проступил по всему лицу его, разом скукожившись в окурок и отставив бессмысленный чай, он редко зачмокал землистыми губами воздух, зашарил рукой по вороту рубахи.
– … Нет, нет, Валериан… Не беспокоитесь,… пройдет… Я сам… Сам…
Ждан отодрал на себя закрашенную форточку:
– Валидол! Где в этом доме валидол? Таблетку под язык…
– Спасибо, друзья мои,– оглушительным шепотом прошелестел на всю комнату Александр Иванович. Он знал, старикам с их хворями пересаливать нельзя ни в коем случае, молодежь, оказав помощь, потеряет к страдальцу всякий интерес.– Это ничего… Все уже прошло. Просто, беседуя, мы затронули самое дорогое, что есть у меня, у моего поколения – коммунистическую партию. Ее ведь ниоткуда не вычеркнешь! Она была, есть и будет! Мерзавцы, пробравшиеся к ее рулю, будут разоблачены. А она останется чистой, и еще долго будет служить людям.
– Александр Иванович,– Ждан встал к выходу,– простите, пожалуйста, я не знал, что вы так близко к сердцу принимаете то, что мы считаем’ лишь официальной идеологией. Нам лучше уйти.
– Ни-ни, вы здесь совершенно не при чем. Все – я, я сам во всем виноват. То, что для вас – история, для нас, моего поколения – жизнь! Садитесь, друзья мои. Я убедился, вы – честные и открытые люди. Валериан, налейте чаю… здесь, в “Крестах”, когда меня “взяли” в первый раз – вы понимаете, что это значит!– я одно время сидел в камере с Бенедиктом Лившицем… Надеюсь, вы в курсе?
-“Полутораглазый стрелец”,– подсказал Ждан.– Маяковский, футуристы, с очень сильным перцем мемуары.
– Мда… есть немного, верно заметили, горчит… Но не только “Полутораглазый стрелец”. Бенедикт Лившиц – создатель целой переводческой школы, человек уникальных знаний, гений, я не боюсь этого слова, я употребляю его достаточно редко. Ой, чтоб вы знали, что за человек он был! Человек человеков! Так вот, бывало, принесут в очередной раз кого-нибудь с допроса. Ужас! На человеке места живого нет. Лившиц прежде всего бежит к “глазку”, требует, чтоб немедленно открыли форточку. Как сейчас помню, говорил он мне: “Если не можете досыта накормить человека, так хоть дайте ему воздуху вволю!” Действительно, поэт! Вы,– через стол поклон Ждану,– напомнили мне его немного. Что-то есть у вас общее с ним.
– А за что Бенедикт Лившиц попал в тюрьму? Поэт, эстет, переводчик… Что ему политика? Он от нее, по-моему, был дальше, чем от Марса.
Карасик, опять углубившийся в разглядывание книг, многозначительно хмыкнул.
– За анекдот! Причем бытовой, а не политический! Ждан… эээ?
– Александрович. Но этого не надо. Просто – Ждан…
Пускался сейчас в воспоминания Александр Иванович Тверской очень охотно и раскованно, словно писал на глазах у всех книгу, материалы к которой давно созрели. Россказни естественно текли с языка его и правда, нисколько не мешали лжи.
В “Крестах” Александр Иванович, сотрудничая помаленьку с отделом наружного наблюдения ленинградского ОГПУ, под разными фамилиями побывал три раза общим счетом. Каждый – не больше месяца. Для “раскалывания” его подсаживали к особо молчаливому экономическому “крупняку”. На воле с Бенедиктом Лившицем он несколько ночей кряду играл в преферанс, запомнилось, что остался в большом проигрыше. Впрочем, это было не обидно, известный литератор слыл настоящим игроком. А в “Кресты” Беня Лившиц попал именно за бытовой анекдот. От младых ногтей педераст и эпикуреец, он со всем авторитетом своего мужского шарма обрушился ни на кого иного, как на сына самого начальника следственной части тех же “Крестов”. Смазливый мальчишка писал подражательные стишки. Ничего не поняв в откровенном поведении маститого поэта, он обратился за разъяснениями к отцу. Дальнейшая судьба Бени была решена в одночасье. Но это еще не весь анекдот. В тюрьме отчаявшийся мужеложец разговорился столь обильно и на такие разнообразные темы, включая масонские, что вместо безобидной ссылки получил “дырку” (высшая мера). Кое-кто в Ленинграде и Москве поимел тогда действительный повод для искреннего смеха. Не болтай Беня так много, был бы жив до сих пор – поэт был здоров, как бык.
Таковы были исходные данные. Они достоверно были известны Александру Ивановичу. Откуда взялась история с форточкой в тюремной камере и воздухом, он и сам не смог бы сказать.
Опять же на непобедимого преферансиста Беню Лившица Ждан Истома походил не более, чем один человек на другого. Но здесь было проще – это наука комплимента, кто понимает, нет науки важнее и все же…
Александр Иванович сам на себя удивлялся.
…Зашевелился, сморкаясь, Карасик:
– Александр Иванович, а вы Гумилева знали?
– Николая Степановича, поэта, мужа Анны Ахматовой? Нет. В Ленинград партия направила меня в тридцатом году…
Дальнейшее – “ни в сказке сказать, ни пером описать”! Кошмар кошмаров! Разгул духа, пир разума и присных его! Выходило, что за две “ходки” пересидел Александр Иванович Тверской со всем цветом русской культуры, и с теми тоже, кто о тюрьме ни сном, ни духом не помышлял. К знакомцам своим подверстал зачем-то и маршала Жукова – “ограниченный солдафон”, и уж точно никогда не сидевшего Шолохова – “не верю я, что мальчишкой совсем написал он первый том “Тихого Дона”, не то нутро у него. Наум Берковский, помнится, прямо говорил о плагиате…”
Ждан с Карасиком забыли о времени. Вот оно, сама история наслала им в душную комнатенку на Малом проспекте Васильевского острова своих великих и, как бы живых, представителей. Оживали, однако, вовсе не общеизвестные и признанные имена, Александр Иванович сидел почему-то всегда с теми, чьи фамилии помещаются обычно в примечаниях. Какие-то Брагинские, Гитерманы, Ривкины, Коны, но за ними – Академия Наук, Пушкинский дом, институт Востоковедения, а если глянуть еще дальше, прямая живая связь с Павлом Васильевым, Ахматовой, Булгаковым. Мандельштамом, Пастернаком… Говорил ведь что-то такое непроспавшийся Пастернак Моисею Ривкину по телефону, а тот в Тайшетлаге пересказал это Тверскому, спустя четверть века и получите, молодые люди, информацию из первых рук…
У молодежи дух захватывало и голова кружилась. Собственная причастность к державному ходу истории зачаровывала. Если бы Ждан мог хоть на мгновение избавиться от этого очарования, он бы, наверняка, заметил в рассказах Александра Ивановича один и тот же малохудожественный прием. Когда он, положим, говорил: “Ой, милейший человек был покойный: добрый, отзывчивый, готовый к самопожертвованию”,– то назывался такой милачок, как правило – Абрам Давидович Райтман, Лазарь Моисеевич Линде или, на худой конец, Евгений Борисович Рязанов. Когда же тоном порезче и поотрывистее звучало: “Нет, не мог я с ним сойтись, он вообще недоброжелательный человек, всегда не в настроении”,– то имя носил выродок позауряднее, попроще – какой-нибудь Дмитрий Николаевич Волевахов, Федор Аргунов.
Но ничего не замечал Ждан Истома, только слушал.
Замечал Валериан Карасик, поводил носом, мотал на ус. Учился.

3.
Красный уголок в общежитии Академии художеств – место скучнейшее. Не было там ни газет, ни журналов. Стоял старенький, разбитый, как телега, телевизор и десятка два таких же стульев. Оживал красный уголок в футбольные вечера да два раза в месяц по субботам устраивали в нем “танцы-шманцы”.
О, это были вечера, которых вожделели многие в городе и к которым пренебрежительно-спокойно относились сами студенты Академии. Танчики!
Какого только бродячего богемного народу не набивалось в скромное помещение красного уголка в означенные субботы. Разношерстная, скорее отвратная, чем приглядная, публика начинала стекаться часа за два до начала. Все прискакавшие из города шастали по общежитию в поисках мало-мальски знакомого лица, в комнате которого можно было бы раздеться. Девицы вели себя понаглее, предпочитали знакомиться сами и, познакомившись, случалось, уже не добирались до танцевальной цели. Тогда на тощие и серенькие студенческие койки охапками сваливали полушубки, импортные дубленки, джинсовые куртки, даже кожаные плащи и комнаты от этого приобретали почему-то праздничный вид, становились похожими на театральные уборные, откуда все ушли на сцену.
Ждан в тот вечер никуда не собирался. На два дня ему дали томик Фридриха Ницше “Так говорил Заратустра”, изящное издание начала века, впрочем, судя по всему, не часто читанное.
Народ из комнаты, топоча и гогоча, шумно и быстро разбежался плясать. Ждан погасил верхний голый свет, засветил робкий ночничок у себя за шкафом в уголке и углубился в чтение.
Притягательно и страшно глядеть на героев прошлого из настоящего времени. Свою философскую поэму Ницше написал и издал в восьмидесятых годах прошлого века, читателей и тогда ей нашлось хорошо если сотня; среди ближайших знакомых автор отыскал семь человек и удостоил их экземплярами с дарственной надписью… Потом? Потом “Заратустру” читали те, кому лучше бы разглядывать “движущиеся картинки” в начинающемся синема, потом о ней кричали те, кто не владеет ни голосом, ни мыслью… Потом… Многое было потом. Вот – почему? Заратустра у Ницше не просто мыслит, когда слово цепляется на слово и в результате получается видимость движения, способная обмануть и профессора. Нет, каждым своим словом он прокладывает маршрут по жизни, как по походной карте. Высока и завидна эта жизнь. В нее не полезешь сдуру, как в какой-нибудь буддизм или йогу, она требует не одного исполнения, но и соответствия. Человек – только путь к сверхчеловеку, говорит Заратустра. Кто способен пройти по собственной жизни, как по осознанному направлению? Свою жизнь Ницше прожил по касательной. Жизнь подобна морю, чтобы познать ее вкус, незачем хлебать лаптем, достаточно чайной ложечки. И чайная ложечка оказалась у философа дырявой. Словно сражаясь с невидимым врагом, быстро и точно, удар за ударом, писал он свои книги. Заплатил за них ватными годами долгого безумия, слепого и немого…
Загрохотала отброшенная пинком дверь. Ворвался Карасик, короткий, модный галстук под ухом, нос совсем опал:
– Ждан, лица на нем нет… Я тебе говорю!
– Чего нет?– не понимал Ждан.– Лица?
– На танцах, я тебе говорю, в красном уголке… Санька Сорока пригласил бабу. Она говорит – да, а мужик рядом – нет! Саня ему, как мужчина мужчине: “А я вас и не приглашаю…” Мужик ему в торец! Саня же дохлый, сам знаешь, улетел! Мы с Валеркой Ивановым подходим. Ты бы видел, Ждан! С одного удара Валерка лег! Лежит, понимаешь, а лица на нем нет, я тебе говорю!
Не хотелось Ждану из конца прошлого века лезть в семидесятые нынешнего. Но за три года совместной учебы все они – живописцы, скульпторы, искусствоведы – превратились в единый организм, вместе болели, вместе радовались, да и будни все шли поровну. Как в армии, коль нужен – иди!
– Пошли!
Красный уголок был даже не набит, а утрамбован. Делиться на пары было не к чему. Плясали группами по нескольку человек сразу, независимо от пола. Танцы продолжались как ни в чем не бывало. Расчетливо придушенный свет, казалось, медленно раскачивал весь объем зала, где мужские и женские тела образовывали густое потное варево, иногда кое-где явственно булькавшее. Призывно пахло острым женским потом. На сцене было посвободнее, там тоже дергались, как и в зале, время от времени покрикивая в микрофон:
– Ах, зачем эта ночь так была хороша?!
Ждан, за ним Карасик, плечом вперед, протолкались к окну. Здесь сам с собой выкрутасничал, вяло похлопывая в ладоши, тонконогий юнец, в совершеннейшем экстазе он ничего не видел и ничего не понимал. Сбоку от него на подоконнике мостился Саня Сорока, запрокинув голову, промокал ноздри сохлым бурым платком, кровь у него на губах уже подсыхала. Валерки Иванова нигде не было видно.
– Иди-ка ты в комнату,– сказал Ждан Сане в заведенные под лоб скучные глаза.– Умойся и ляг. А где Валерка?
– В “ментуру” увели,– прошепелявил Саня и стал послушно одергивать одежду.
– Его?! Так он же и есть пострадавший!
– А, кому нужно разбираться… Кто-то показал на него, ну и забрали!
Через десять минут Ждан в сопровождении все того же шмыгающего носом Карасика были в милиции. Пришли вовремя. В дежурной части, кроме бледного и потерянного Валерки, слонялось еще несколько бездельных милиционеров, дежурный за надежным барьерчиком неторопливо писал, сам себе диктуя: “Студент третьего курса института имени И. Е. Репина Валерий Никифорович Иванов оскорбил при исполнении обязанностей сотрудника Закирьянова А. С…”
– Да что вы делаете,– с порога ввязался Ждан.– Он же и мухи не обидит…
– Мухи – нет! Не обижу,– обреченно закивал Валерка,– Никогда! Честное слово!
– Кто вы такой, молодой человек?– Дежурный не изменил ни голоса, ни позы.
Ждан показал паспорт:
– Я с ним учусь третий год, хорошо знаю и могу поручиться…
Не стесняясь, дежурный принюхался к нему и, не уловив спиртного духа от Ждана,  сказал так же монотонно, как и диктовал:
– Вот вы заявили, что хорошо знаете Иванова, а вы знаете, как он назвал сотрудника советской милиции?
– Простите его, пожалуйста…Погорячился. Его же сегодня избили!
– Мы все понимаем! Но Иванов не просто там нецензурное сказал, он назвал советского милиционера – фашистом! Вы понимаете, что это такое?! При свидетелях! Оставить такое без последствий мы не имеем права. До утра ваш товарищ побудет у нас, а утром мы оформим бумаги и передадим дело в суд. Там разберутся!
Стена, понял Ждан. Говорящая, ничему не внемлющая стена. И отчаянье заслепило очи. Конец институту и всем Валеркиным мечтам.
– Товарищ дежурный лейтенант,– прибавил он ему чину,– хоть что-нибудь можно сделать… помочь… а…
– Нужно ждать решения суда,– дежурный наконец поднял голову поверх барьера,– а сейчас, освободите помещение! Это не вокзал без дела толкаться, здесь люди работают!
Карасик вытащил Ждана на улицу.
– Не тушуйся, я тебе говорю!– Он перестал шмыгать носом, выглядел подтянуто и целеустремленно.– Я сейчас позвоню Александру Ивановичу, старикану нашему многоопытному.
– Старик он и есть! Что он может?
– Это смотря какой старик тебе, старик, подвернется!
Карасик забрался в первую же телефонную будку и начал говорить, приседая и размахивая свободной рукой. То шептал, то кричал. Добрые полчаса. Вышел. При одинаковом росте ухитрился глянуть на Ждана сверху вниз и высморкнулся прямо под ноги.
– Утро вечера мудренее!
Утром, они едва успели умыться, заявился в комнату Валерка Иванов, уже не просто бледный, как вчера, а зеленый; проступившая за ночь щетина отливала красным.
– Тю,– свистнул Саня Сорока.– Тебе еще ухо обрезать и чистый автопортрет Ван Гога!
– Ну?– впился Ждан в него глазами.
– Извинились, Жданка, понимаешь… Сказали, что описка вышла. Кто-то что-то не так услышал. А я, помню, громко кричал, когда они мне руки заломили: фашисты, фашисты, на всю улицу… Знаешь, самому до сих пор не верится… Погнали бы меня из Академии, как пить дать!
Ждан тут же хотел все объяснить, но Карасик изо всех сил наступил ему на ногу:
– Молчи, дурак!
4.
Странно, однако, освещена комната, сразу заметил Ждан. Там, где сидел за столом Александр Иванович Тверской, электрический свет, словно теряя силу, не освещал, а как бы расслаивал предметы, и они начинали походить на собственные тени.
Хозяин предложил Ждану стул в то место, где свет вел себя привычно. Ждан чувствовал себя скованно. Впервые один, без Карасика, он пришел к Александру Ивановичу, хотел поблагодарить отзывчивого старика за спасение Валерки, принес, стесняясь, торт из “Севера”.
Александр Иванович двигался медленнее обычного, говорил тише.
– Расхворался,– пожаловался он, поджимая к груди руку, опять ставшую похожей на куриную лапу.
– Сердце?
– Всё,– охотно ответил больной.– И сердце, и печень, и почки… желудок тоже никуда не годится… лагеря, молодой человек, прекрасно приспособлены не только к внешнему содержанию человеческих существ, их внутренние органы они, знаете, тоже подвергают наказанию.– Он что-то сунул в рот, быстро запил из крохотной чашечки и неодобрительно уставился на коробку торта с примятым углом:– Ругать буду,– решительно изрек он и поднял сияющие глаза.– Знаете почему? Потому что люблю эти изделия, как ребенок, а категорически нельзя! Ни кусочка!
Торт приемная дочь куда-то унесла, а на столе появились жидкий чай и традиционные сушки.
– Ваш молодой друг,– завел Александр Иванович в ответ на благодарности Ждана,– проявил редкостную остроту ума. Надо же было додуматься, работника советской народной милиции обозвать фашистом! Он что, пьян был?
– Нет. Дело в том, что… ммм… мой молодой друг, Валерка Иванов то бишь, здесь не является первооткрывателем. Сейчас многие думают так же, но не кричат об этом на улицах.
– Что вы говорите? Ай-ай-ай! Многие? Не может быть!
– Ну как, многие. Какой-то процент…
– Так, так… Они что же, сравнивают коммунизм с фашизмом? Находят между ними общее? Абсурд! Вы что-то путаете. Слушать такое мне, коммунисту, даже не оскорбительно, а смешно! Нет, вы явно преувеличиваете по молодости лет!
Обрастая коротенькими, как щетина, вопросиками Александра Ивановича, бытовая зарисовка, рассказанная Жданом, приобретала черты многофигурного исторического полотна. Дивясь, Ждан поднял бровь:
– Да нет… Наши люди выражают только то, что с ними происходит сейчас. Они, упаси боже, не обобщают. Словом “фашизм” пропаганда много лет подменяла такие понятия, как “несправедливость”, “насилие”. Ну, результаты и воспоследовали.
“Мда… такая многолетняя тонкая работа, а все-таки кое-кому она понятна,– в неудовольствии пожевал Тверской губами.– Этот гой совсем не Карасик! Таки – да!”
– Ждан Александрович, вы не составите мне компанию до аптеки? Мне приготовили лекарство, надо забрать… Здесь совсем рядом, на другой стороне проспекта.
– Ради бога, конечно.
На улице Александр Иванович попинал носком тонкий слой свежего снежка и, как будто именно он навел его на важные мысли, произнес:
– Коммунисты и советская власть полностью уничтожили в России безграмотность. Как мы радовались тогда этому! Нам казалось доступным все. Успех окрылил все общественные силы. Теперь, и особенно после лагерей, я прихожу к выводу, что мы тогда поторопились…
– В каком смысле?
– В прямом. Надо было прежде подготовить достойную базу для чтения. Все стало слишком доступным, а народ читает самую настоящую дрянь, какие-то бездарные романы о рабочем классе, скороспелые стишки. Я знаю, вашему поколению нравится Евтушенко.
– Нравился. В армии он показался мне на редкость смелым и свежим. Он и Вознесенский. Поучившись в Академии, посидев в библиотеке, я понял, что они – зады русской поэзии: то схвачено у Цветаевой, это – у Корнилова и, конечно, безбожно используется Пастернак.
– Гм… У Евтушенко есть очень сильные вещи, например, “Бабий Яр”, нужно было очень много смелости сказать об этом. Хрущев публично обматерил его за эти стихи, а евреи всего мира были благодарны. Евтушенко продолжает народную некрасовскую линию русской поэзии.
Ждану стало смешно. Некрасов – русский до последней косточки в стати, а Евтушенко на плохом русском языке слагает пространные вирши о еврейских несчастиях, тогда приличнее и писать по-еврейски.
– Вы – еврей?
Александр Иванович притих и осклабился, челюсть отвалилась сама собой, по-стариковски. “Уверен, что я еврей, иначе спросил бы: не еврей ли вы?” Исподтишка поднимая увертливый взгляд, как оступившись, ухнул в ясные, под цвет спокойного неба глаза Ждана и успокоился, представил, как занятно они должны смотреться со стороны: рослый, одетый молодостью краше любой одежды Ждан, и он – старикашка шаляй-валяй в дорогой и будто с чужого плеча одежке. Что не отец с сыном – за версту видать! Сказал, облокачивая каждое слово на одышку, ибо завидовал сейчас какому-нибудь заурядному Абраму Шапиро, который просто живет себе во благо еврейского избранного народа, исправно платит налог кагалу, а не сражается в самой гуще его врагов, еще и прикрытый их нечистым именем:
– Я, юноша, коммунист с более чем тридцатилетним стажем. От моих убеждений интернационалиста меня сталинские лагеря не заставили отказаться! А происхождением я из Калининской области, при царе – Тверской губернии, отсюда и фамилия, крестьянский сын. Стариков-родителей раскулачили, когда я уже работал у Сергея Мироновича Кирова… Тогда я думал, что так и нужно… Евреи же, молодой мой друг, нация будущего. Это еще Ленин заметил.– Он по-доброму открыто и мудро посмотрел на Ждана.– Но я не об этом… Мы, кажется, говорили о всеобщей грамотности. Вы читали, в Штатах сейчас огромные средства бросают на создание искусственного интеллекта?
– Именно – бросают! На эти деньги разумнее было бы построить десяток бесплатных родильных домов. У любой бабы создание натурального интеллекта получается надежнее и дешевле.
– Оригинально и верно, согласен. Но если рассматривать искусственный мозг как идеальную сокровищницу знаний, накопленных всем человечеством, все становится на свои места.
– Понимаю, нечто навроде сейфа, А код его будут знать во всем мире два-три банкира? Получится весьма двусмысленная сокровищница. Как спецхран у нас в публичке, только куда хуже,
Как давеча, Александр Иванович увертливо глянул на собеседника. Нет, камень за пазухой не держит, говорит, что думает, значения сказанному не придает… А понимает все прямо в яблочко… Мда… Как сам Тверской! И то сказать, о грандиозном проекте создания в Америке нового электронного языка, на который в ближайшее время предполагалось перевести всю важнейшую информацию с тем, чтобы образовать единственный в мире, действительно секретный, компьютерный банк данных, никто Александру Ивановичу не сообщал. Таки не “тот” уровень, не мировой. Сам догадался. Ничего удивительного. Нужда в подобном языке зрела давно, всеобщая грамотность, распространяемая с идиотической настойчивостью, несла страшную опасность. Волею случая, документы, из тайных тайные, те же масонские, могли быть прочитаны и дискредитированы любым болваном с улицы. Об этой угрозе предупреждал еще знаменитый Ашер Гинзберг, он же – Ахад Хаам, не последний мудрец Сиона. Просто же тихий ужас, истинные цели, которые преследуют сейчас мудрейшие люди мира, тратя на кибернетику и электронику баснословные средства, опять же легко, слету, могут быть разгаданы каким-то русским мальчишкой с начатками гуманитарного образования. Даже не физиком! Впрочем, успокойся, не пори горячку, чепуха, этот студентишко-искусствоведец забудет все свои открытия “не отходя от кассы”, потому что никто их открытиями не назовет. Никогда! Все верно! Но белая, как пена, сама собой поднималась злоба, почему, черт вас всех возьми, лучшие люди мира тысячелетиями учатся скрывать свои планы и дела, а научаются открывать их не спецслужбы, которым за это зарплату дают и с которыми ладить можно, а случайные любители, недостойные в масонском “братстве” и звания “профана”?
… Пересилил себя, как перекрутил надвое, Александр Иванович, спросил походя, задушевно:
– А в личном плане у вас, извините старика, думаю, прежде всего женщины и эти, как их, “битлы”?
– Терпеть не могу,– скоро и чистосердечно отозвался Ждан, а спутник его в ответ даже приостановился многозначительно и языком зацокал, как на “Привозе” в Одессе:
– Ай-ай-ай же! Что за молодежь идет на смену?! Женщин терпеть не может!
– Я о “битлах”,– смутился Ждан.
– Слава тебе, господи. И в кого же влюблены?
– Да есть маленько,– Ждану еще не доводилось откровенничать о любви с собеседником такого почтенного возраста.
– А вы расскажите, не стесняйтесь. Старики и в этом кое-что понимают, даже, представьте, помочь могут… – смотрелся Александр Иванович сейчас очень приглаженно и участливо, ни дать, ни взять, дедушка, собравшийся научить внука дудеть в глиняную свистульку.
Ждана как раз и путали сейчас его отношения с женщинами… Нечистое и потное телешение с Маей не кончилось теми осенними днями. Стали они встречаться уже без хихикающей помощи Карасика, не часто, когда находилось свободное помещение. Расставались пустые, равнодушные друг к другу. В оба глаза видел Ждан, как чужда, как не нужна ему Мая, но все казалось, есть в ней немалая тайна, которую должно разгадать. А рядом – думалось, нет никакой тайны, быть не может! Есть открытая потомственная жадность ко всему, что делает жизнь удобной: к деньгам, к модной одежде, к отборной жратве с коньяком и, конечно же, к сильному мужскому телу. Под самым же сердцем таилась и тосковала Варенька… Свет… И беды ее донимали хуже собственных. Как помочь? Как?!
О Мае с джентльменской насмешливостью весьма поверхностно и убедительно подробно и поведал Ждан старику. О Вареньке, хоть и собирался – язык не повернулся.
Александр Иванович поскучнел, с умиленным добродушием пожевал губами:
– Молодость, понимаете, кровь хорошо гуляет по телу. Но, простите, как-то все у вас слишком буднично. Нет, воля ваша, мы романтичнее были, как тогда говорили, энтузиазм двигал нами. Не обижайтесь, пожалуйста, но это так.
Все это Ждан понимал, какие обиды? Сказал:
– Я и сам так иногда думаю. Александр Иванович, я давно собирался вас спросить, чем, вы думаете, объясняется на самом деле тот массовый энтузиазм, которым славны тридцатые годы? Мне здесь очевидным кажется положительное влияние внутренней политики Иосифа Сталина. Народ ему поверил!
Александре Ивановича как обрезало. Глаза разом съежились в булавочную головку.
– Простите, мой молодой друг, в аптеке вот-вот начнется перерыв, а без выписанного лекарства мне до вечера не дожить.
Они наскоро распрощались.
Ждана несколько подивила переменчивая психика старика. Но годы есть годы, и он, не раздумывая, тронулся к себе в недалекую общагу.
Александра же Ивановича душила давешняя, клубившаяся пеной, злоба: “Нет, не погибло посеянное кровавым тираном! Сколько мы не старались, живо!” – думал он под все учащающийся бой сердца. В аптеку, где действительно начинался перерыв, он не пошел: в аптеку его посыльную пускали круглосуточно. Он пошел за угол в знакомую тихую рюмочную, выпил пятьдесят граммов коньяку. Отпустило сердце.

Комментариев нет:

Отправить комментарий